Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И цветы: вымахавшие в два моих роста голубые акониты; огромные (на таком листе даже я покажусь дюймовочкой) лопухи; белые, колышущиеся под ветерком, издали похожие на цветущую черемуху заросли японской гречихи — листья у ней широкие и грубые, как у подсолнуха, и сама она высокая, как подсолнухи, говорят, из нее получается великолепный силос. Оранжевые пестрые лилии — тоже огромные, каждый цветок как люстра. Щедрость, щедрость, бьющая по глазам, неестественная, нахальная… Или это после тундры мне все таким преувеличенно-огромным кажется?..

Звенят цикады, просто гул стоит в ушах. Почему-то я всегда была уверена, что цикада — это что-то вроде большого нежно-зеленого мягкокрылого кузнечика, видно, я путала их с богомолами. А это просто громадная, довольно красивая муха с прозрачными стрекозиными крыльями и рисунком на спине, напоминающем лицевую татуировку какого-то африканского племени. Муха! А слово «цикада» до сих пор вызывает у меня ощущение чего-то нежного, застенчивого, прекрасного. «Звон цикад» — это не звон, а мощное гудение — межреспубликанский струнный оркестр…

Приехали в Алехино. Синяя вода, голубые неуловимые переливы сопок на том берегу: так вот что я, оказывается, видела издали — японский остров Хоккайдо!.. Здесь — развалины каких-то построек, белый песок, песчаные холмы, на них щедро, густо, кудряво — кусты шиповника, вернее, розы даурской. Кое-где еще она доцветает крупными темно-розовыми цветами, но большинство кустов покрыты круглыми, с маленькое яблоко, глянцево-красными плодами. И на вкус они точно жестковатые яблоки.

Начальник заставы Самаркин и большинство солдат на стрельбище. Застава, помимо службы, занималась целое лето строительством нового стрельбища, на тренировки времени не хватало, а не сегодня-завтра инспекторская проверка, солдаты наверстывают упущенное.

Звенит автоматная очередь, сыплются веером отстрелянные гильзы — на бугорке лежит в обнимку с автоматом солдат в противогазе, над ним, спиной ко мне, стоит на расставленных, чуть кривоватых ногах человек. Фигура ширококостая, крестьянская, но не грузная, а наоборот, впечатление собранности, звериной легкости. Человек оборачивается. Он молод, ему лет двадцать пять, не больше. Темное скуластое лицо, черные глаза, морщины на скулах, лицо умное, но жестковатое — «солдатское».

— Здравия желаю! — говорю я. Улыбаюсь, вообще делаю вид, что мне ничего не стоит вот так подойти к незнакомому человеку, начать с ним разговаривать, расспрашивать о делах, скорее всего меня не касающихся.

— Здравствуйте, — отвечает человек и протягивает мне широкую ладонь. Улыбка неожиданно-наивная, странная на этом солдатско-крестьянском лице, из-за того, наверное, что передний зуб обколот.

Отстрелялись. Занятия по физподготовке.

Самаркин называет мне фамилии солдат. Некоторые делают упражнения на брусьях и турнике красиво, другие натужно. Бурят Харагаев, который встречал меня в Серноводске, видимо, сильный, пластичный парень. Работает на турнике свободно, без отдышки, спрыгнет присев, как положено, вытянув чуть вперед руки, становится в строй, стоит немного наклонив голову набок, покойно улыбается узкими глазами. И еще Анатолий Голуб — крупный, тяжелый, белобрысый, курносый — работает на турнике и брусьях с каким-то неторопливым блеском, иногда ошибаясь; упражнения новые, — тут же, без смущения, правда, и без особого энтузиазма, повторяет их. По этому отсутствию энтузиазма, по уверенности в себе я узнаю «третий год». «Всякое видали — не страшно, если и ошибусь, за это не убивают, подумаешь!..» — говорят его светлые нахальноватые глаза. Добрые, впрочем…

К турнику подходит маленький солдатик, востроносый, чернобровый, смешной. С какими-то длинными нелепыми бачками на щеках.

— Он еще не бреется, — объясняет Самаркин, — потому и бачки. — И удивляется: — Алексеевич, когда это ты турник научился доставать?.. Поднимали все время, — говорит он мне.

Я жду смешка в строю, насмешливых улыбочек, но их, кажется, нет. Голуб смотрит, не отрываясь, как Сережа Алексеевич с видимым усилием раз шесть «делает угол» — и на лице его непроизвольно напрягаются мускулы: Голуб как бы помогает маленькому солдату осилить трудное. Алексеевич спрыгивает — на лицах волной сходит напряжение. Не на всех лицах оно, конечно, было: Харагаев как стоял, так и стоит, глядя куда-то в себя, выражение лица несколько самодовольное, уверенное: он отличный солдат, этого ему вполне достаточно.

Сержант Сметанников, который проводит занятия, ловит Алексеевича за грудь и за спину, чтобы не упал, спрыгнув. И снова на лице его — это, общее большинству, выражение обыденной заботы.

Позже Сережа Алексеевич на мой вопрос просто ответит: «Да, это я корову дою… Нет, здесь, в армии, научился. Скоро повозочным буду!..» — и улыбнется странной своей улыбкой озабоченного тихого мальчика. А на всех других заставах солдаты, краснея, п р и з н а в а л и с ь, что они занимаются такой «не мужской» работой. На Медном я слышала, как Ким Баулин выдал в качестве последнего аргумента в споре: «Не знаю, я корову не дою!..» И краска пошла пятнами по щекам Рукавишникова. А здесь — ничего похожего. Выходит, дружно живут ребята? Этакого-то, маленького, неумеку, да еще дояра, ведь так легко задразнить, затравить…

Греки вон в число подвигов Геракла включили чистку Авгиевых конюшен. Подвиг! А он просто убрал навоз… Значит, дело еще и в точке зрения на предмет, в отношении массы к происходящему.

Сплю в заброшенном пустом домике, их много в поселке. Гражданского населения здесь сейчас нет: ушла рыба. Хотя тем не менее японцы ловят сайру: вон виден сильный неоновый свет их шхун в проливе. Под полом неожиданно нежно, точно растревоженные птенцы, пищат всю ночь крысы — такое несовпадение отвратного внешнего вида и звука. Крыс полно; говорят, японцы их разводили специально для лисиц.

Утром у меня случился конфликт с заставским поваром. Собственно, никакого конфликта не предвиделось, просто я за тринадцать лет командировок основательно подпортила себе желудок и печень, поэтому два месяца полусухомятки и консервов дали себя знать. В таких случаях я стараюсь меньше есть, это, в общем, даже полезно. Когда я зашла для делового разговора к начальнику, он меня смущенно спросил:

— Вам наша пища не нравится?

— Откуда вы взяли?

— А Богданов ко мне прибежал: «Снимайте меня с поваров, значит, я неправильно готовлю, раз мне голодовку объявили».

Я объяснила Самаркину, в чем дело, потом зашла на кухню, объяснилась с Толей Богдановым.

Я бы не стала поминать этот, в общем, смешной случай, но меня удивило и тронуло, что солдат принял это так близко к сердцу. На заставах мне встречались повара, которые бывали довольны, если я хвалила их готовку, но ни разу еще не встретился повар, который заметил бы, сколько я съела, и начал всерьез переживать из-за того, что я не ем. Какое дело ему, двадцатилетнему мальчишке, занятому собой, своим будущим и настоящим, до чужой женщины, которая приехала и уедет? Значит, не укоренилась в нем повально распространенная, отвратительная мне формула: «Подумаешь!..»

Я не люблю, боюсь этого распространившегося в последнее десятилетие среди молодых и не очень молодых людей облегченного отношения к происходящему. Вероятно, это возникло, как защитная реакция на сложности современной жизни, потому иронично-камуфляжный словарь стал моден не только в обиходе, но и в литературе, есть масса произведений, написанных «камуфляжным» языком типа: «Слушай, старик, Ванька вчера дуба дал!» — «А, все там будем…» Мода эта отнюдь не случайна: известно, что каждое произнесенное слово влечет за собой соответствующую только ему определенную эмоцию, подобно как при нажиме кнопки зажигается только вполне определенная лампочка. Поэтому, когда я говорю, что «Ванька дал дуба», — у меня нет скорби об умершем, нет и повода, позыва задуматься, почему же так рано «дал дуба» этот несчастный Ванька — нет ли в том и моей вины? Камуфляжным словом я прикрываю кусочек души, которым скорбят, а также радуются, удивляются, делают доброе не за «ты — мне, я — тебе», а за «просто так»; которым любят. Но без употребления он атрофируется в конце концов, этот обнаженный и очень маленький кусочек…

57
{"b":"942484","o":1}