Грянул выстрел. Резкий, оглушительный, он разорвал вечернюю тишину, перекричав и гомон толпы, и журчание Шпре. Я обернулся на звук и в следующее мгновение мое сердце, казалось, пропустило удар, а затем и вовсе провалилось куда-то в пустоту. На сером, невзрачном платье Агнешки, там, где еще секунду назад был лишь аккуратный вырез, теперь расплывалось, расползалось во все стороны уродливое, мокрое пятно. Кровь сочилась сквозь ткань, окрашивая ее в бордовый, но неестественный для восприятия цвет. Агнешка пошатнулась, ее глаза, еще мгновение назад горевшие огнем, остекленели, и она, как подкошенная, рухнула на землю.
Все произошло в считанные секунды, но для меня они растянулись в бесконечность. Шок, парализующий страх, ужас, отчаяние – целый вихрь эмоций захлестнул меня, лишив способности двигаться, думать, дышать. Я упал на колени рядом с ней, подхватил ее безвольное тело на руки, прижимая к себе, словно пытаясь защитить от той невидимой опасности, что витала в воздухе. "Агнешка! Нет! Только не ты!" - хриплый, сорванный крик застрял в горле. Пальцы судорожно ощупывали рану, пытаясь остановить хлещущую кровь. Но она все текла и текла, теплая, густая, унося с собой жизнь.
Я вглядывался в сгущающиеся сумерки, в темноту, что наползала из-за спин рыбаков, пытаясь разглядеть убийцу, угадать, откуда был сделан роковой выстрел. Но там, в колышущейся массе теней, ничего не было видно. Лишь смутные силуэты, да отблески фонарей на мокрых камнях. Пустота. И от этой пустоты, от неизвестности становилось еще страшнее.
Вскочив на ноги, я взвалил безжизненное тело Агнешки на плечо и, не разбирая дороги, бросился прочь от пристани, прочь от толпы, прочь от этого проклятого места. Каждый шаг давался с неимоверным трудом, ноги подкашивались, дыхание сбивалось. Я бежал так быстро, как только мог, подгоняемый страхом и отчаянием, но погоня уже настигала меня. Я слышал за спиной тяжелый топот копыт, хриплое дыхание лошадей, свист рассекаемого воздуха.
И вот, когда казалось, что спасения нет, что еще мгновение – и меня схватят, хлесткий удар кнута обжёг спину огнем. Дикая, невыносимая боль пронзила тело, подкосила ноги. Я потерял равновесие, споткнулся и, не удержавшись, покатился кубарем по каменистому склону, больно ударяясь о камни. Мир завертелся перед глазами, в ушах стоял звон. А когда я, наконец, остановился, то увидел над собой перекошенные от злобы лица четырех жандармов. Грубые руки схватили меня, выворачивая суставы, а в лицо ударил запах пота и лошадиного навоза. Конец. Все было кончено.
Карета, лязгая и скрипя, тащилась по булыжной мостовой, унося меня все дальше от мертвой Агнешки, от призрачной свободы. Мы миновали всего пару кварталов, когда во мне вдруг всколыхнулась ярость, отчаянная, безрассудная. Силы, казалось, покинувшие меня, вернулись, удесятеренные болью утраты и жаждой мести. Внезапно, собрав все свое мужество, я рванулся, нанес неожиданный, со всей силы удар ногой в живот ближайшему жандарму. Тот, ошеломленный, охнул и согнулся пополам. Секунда – и я, воспользовавшись замешательством, выпрыгнул из кареты, дверца которой, к счастью, еще не была заперта. Может, они понадеялись на мою сломленную волю, на то самое пресловутое "дворянское слово", кто знает...
Приземление вышло жестким, мостовая больно ударила по коленям, но я тут же вскочил и, не чувствуя боли, бросился бежать. Узкие улочки, темные подворотни, мелькающие тени – все слилось в сплошной, размытый калейдоскоп. Я петлял, как заяц, надеясь оторваться от погони, сбить жандармов со следа. Кажется, мне удалось пробежать километра два, не меньше, прежде чем пронзительный, разрывающий на части, удар в спину швырнул меня на землю. Тяжёлая, свинцовая пуля, выпущенная из жандармского ружья, вошла под лопатку, обожгла внутренности адским пламенем.
В этот раз пощады не было. Жандармы, взбешенные моим побегом, набросились на меня, как стая голодных псов. Удары сыпались градом, пинки, тычки, боль, острая, пульсирующая, застилала сознание. Я уже не сопротивлялся, не кричал, лишь беззвучно шевелил губами, моля о скорейшей потере сознания. Результат этой жестокой экзекуции вам уже известен – он был описан в самом начале.
Сломленный, избитый, с пулей в теле, я не хотел, чтобы кто-то из моих родных знал о моем аресте. Слишком стыдно, слишком больно было бы им узнать о моем позоре. Первым делом, еще находясь в бреду, я потребовал карандаш и листок, и что-то там написал в партию, но прочитав увидел только закорючки. И вот, я гнию здесь уже два долгих месяца, в этой сырой, провонявшей плесенью камере, но до сих пор – ни единой весточки, ни единого посетителя (хотя тело Агнешки должно было им что-то дать). Тем не менее я снова писал в партию самыми заковыристыми фразами, чтобы никто из жандармов ничего не понял. Но никто не пришел, никто не вспомнил обо мне. Тишина. Гнетущая, давящая тишина, от которой сводит с ума. Неужели меня бросили? Предали? Забыли? Эти мысли, словно крысы, скребутся в моей голове, отравляя остатки надежды.
Скрип ржавой двери – и вот снова меня вызывают на допрос. К Блюхеру. Этот будет уже четвертым по счету. Если выйду из его кабинета живым, то попробую продиктовать... Кому-нибудь... Говорят, вроде как сокамерника обещали подселить – ему, значит, и расскажу, что там было, как пытают, как ломают. Может, позже и сам найду возможность записать, если силы останутся и бумага найдется.
... Выжил. Кажется, на этот раз пронесло. Теперь вот, лежу на в карцере, и в памяти всплывает самый первый допрос. Тогда Блюхер еще был относительно спокоен, голос ровный, без угрозы. И вопросы задавал простые, будто бы даже с каким-то праздным любопытством: кто ты такой, мол? Как оказался в этой передряге с рыбаками? Как вообще докатился до жизни такой, что связался с компартией? Кто еще состоит в этой вашей шайке?
Молчу. Стиснув зубы, не произношу ни слова. Знаю, что каждое мое слово может обернуться против меня, против моих товарищей. За молчание поплатился – оставили без еды на трое суток. Голод выворачивал кишки наизнанку, в голове мутилось, но я терпел.
Второй допрос. Те же самые вопросы, та же издевательская вежливость в голосе Блюхера. И снова молчу. Молчу, зная, что за этим последует. И вот тогда в ход пошли уже не уговоры, а кулаки. Сначала Блюхер с размаху ударил меня лицом об угол стола, хрустнули зубы, во рту стало солоно от крови. Потом, играючи, толкнул к двери, а когда я оступился, принялся остервенело пинать ногами, целясь в живот, в пах, по ребрам. Боль была такая, что я думал – не выдержу, закричу. Но снова стерпел, только кровь текла сильнее, заливая рубаху. Кое-как дополз до камеры, отлеживался потом, отходил. Каждый вдох отзывался острой болью в груди, каждое движение причиняло мучения. Но я знал, что не сдамся. Не предам.
Третий допрос. Скрипнула дверь, и я, с трудом переставляя ноги, вошел в уже знакомую камеру. Блюхер, как всегда, сидел за своим массивным, полированным столом. Лощеный, выбритый до синевы, с аккуратной, подстриженной бородкой, он был само олицетворение прусской педантичности. Маленький, щуплый, с миловидным, почти женским лицом, на первый взгляд он мог бы показаться безобидным, если бы не холодный, колючий взгляд стальных глаз. Одет Блюхер был в безупречно выглаженный мундир жандармского офицера: темно-синий, почти черный китель с высоким, жестким воротником-стойкой, украшенным серебряными петлицами, плотно облегал его сухопарую фигуру. На плечах – серебряные эполеты с бахромой, на груди – несколько медалей, тускло поблескивающих в свете керосиновой лампы. Брюки, заправленные в высокие, начищенные до блеска сапоги, сидели на нем, как влитые, подчеркивая худобу ног. Весь его облик – от идеально сидевшей одежды до гладко зачесанных назад волос – излучал какую-то неестественную, кукольную аккуратность, которая вызывала скорее неприязнь, чем расположение.
Блюхер выждал, пока я, опираясь на стену, доковыляю до стула и с трудом опущусь на него. Лишь тогда он снисходительно улыбнулся, обнажив мелкие, острые зубы.