И даже если об этом никто не знает, высший взор все видел, видел, что это случилось из-за меня, что я во всем виноват.
Однако никакой радости от того, что мне рассказала Майя, от того, что я из нее якобы выпытал, я не испытывал, напротив, от ее откровенности, от ее безответственного предательства я чувствовал унижение, и хотя эта открывшаяся их тайна на мгновенье усилила ощущение нашей близости, ведь она была тут, в моих объятиях, и то, чего я так жаждал, оказаться между ними, вытеснить этого другого с его места, что мне и удалось, разузнать, что он делает с ней, чтобы потом, как надеялся я, понять, что следует делать мне, и чтобы вообще узнать, что происходит все время у меня за спиной! и такие ли они все стойкие, как можно подумать, слушая их пошлую болтовню о девчонках, ведь когда они говорили о них друг с другом, то всегда фальшивили, и в конце концов Майя своим отчаянным грубо-откровенным горячечным шепотом открыла мне только то, что Кальман, хотя и несколько более смело, любит ее с той же безнадежной преданностью, с какой я люблю Ливию, которую провожаю глазами, которая привязывает меня к себе своей постоянной недоступностью, потому что наверняка играет со мной, чтобы потом, бесстыдно наслаждаясь собственным превосходством, выдать меня, выдать кому-то, кого она не так уж и любит, и в приступе дикой, схватившей меня за горло ревности я представил себе, что, пока я уютно лежу сейчас на тахте с Майей, она лежит где-нибудь с Кристианом и рассказывает ему обо мне.
Мне казалось, что Майя своими устами нашептывает в шею Кристиана предательские слова Ливии.
Ей бы с этим Кальманкой поосторожней надо быть и не верить его слезам, сказал я, сам наслаждаясь тем, с каким хладнокровием я это прошептал.
Это почему же, спросила она.
Да так, сказал я, ничего особенного, но пусть все же остережется.
Но почему?
А вот этого я не скажу.
Но как же так, разве это честно, ведь она мне все рассказала.
Лучше всего ей будет не ходить сегодня вечером в лес, это все, сказал я.
Но почему?
Большего я сказать не могу, ответил я, нечего ей там делать, и говорить так у меня есть основания.
Да кто я такой, чтобы говорить ей, куда ей ходить, что ей можно и чего нельзя делать, уже не сказала, а прокричала она и оттолкнула меня.
Мой палец выскользнул из ее трусиков, и я смог наконец освободить свою онемевшую от тяжести ее тела руку.
Конечно, она может пойти куда хочет, мое дело предупредить, потому что Кальман мне кое-что рассказал, о чем я не собираюсь докладывать ей.
Мы оба вскочили на колени, неподвижно уставясь друг другу в глаза, которые словно вступили в схватку, трудно было увернуться от темных вспышек ненависти и дрожащей в ее глазах злости, да я и не хотел уворачиваться, ноги наши были все еще переплетены, в судорожной ярости она притиснула мое тело к себе, я же сидел расслабленный и с виду спокойный, рассчитывая одолеть ее взгляд мягким превосходством коварства, наконец-то я был хозяином положения, думал я, я мог наконец окончательно победить и в себе, и в ней то, что меня так мучило, правда, ценой самого отвратительного предательства, нашептывало во мне сморщенное нравственное существо, но взять верх! и все-таки неожиданно изменившееся положение привело меня в замешательство и поколебало уверенность, ведь то, что я хотел рассказать ей о Кальмане в нашей разгоряченной интимной близости, на что так хитро и коварно, полагая себя обладателем истины, уверенно намекал, как выяснилось, нельзя рассказать глаза в глаза, ибо это сразу же обернулось бы чем-то кошмарным, пошлым, бессмысленным, и сейчас, в этой комнате, освещенной спокойным и безразличным светом, я не смог бы рассказать об этом даже самому себе; еще минуту назад это было случайно мелькнувшей безобидной картинкой, которая просится на язык, но теперь для этого не хватает слов и нужно быстро о ней забыть точно так же, как и о том заблуждении, в которое ввело меня в тот момент мое тело, и сегодня, когда, оглядываясь с высоты своего возраста и опыта, я пишу эти строки, я не без удовольствия вспоминаю это раннее и необычайное, может быть, даже поворотное недоразумение между телом и душой, и вижу мальчишку, обманутого своей душой и завлеченного в западню своим телом, который только что, лежа в ее объятиях, почувствовал такой прилив крови к мозгу, причем обратим внимание на совпадение, ведь она рассказывает ему о своих месячных! и взбудораженный словесной кровью девчонки, он не замечает, что весь этот лихорадочный процесс, желание доминировать над другим, борьба за истинную внутреннюю власть против власти другого горячит кровь не только в его мозгу, но, может быть, так же сильно, а скорее всего сильней! и в его паху, и то, что было зажато между пахом и тыльной стороной ладони, естественно, напряглось, что, опять же, напомнило ему о том, о чем он хотел рассказать ей, но так и не рассказал.
А с другой стороны, казалось, что Майе не очень-то хочется это услышать.
Ну и что? И что он тебе сказал?
Наши тайные игры, одно упоминание о лесе – месте похождений Сидонии, уже этого было достаточно, чтобы мое предостережение возымело действие.
Ну и не надо, не надо, она, казалось, уже не просила, и в карих глазах ее, кроме ушедшей вглубь ненависти, сверкнули опаска и недоверие.
Любовь не желает знать; рот ее был приоткрыт.
А я и не отвечал, удерживая ее глаза своими, боясь, как бы взгляд ее не упал мне на пах – а вдруг у меня на брюках заметно то, что я чувствую внутри них.
Мы с Кальманом, и именно это я собирался ей рассказать, лежали на том самом белом и плоском камне в тени нависших кустарников, и Кальман вдруг сделал то, что мне тоже хотелось сделать, но пока он не взял в руку мой, я не осмеливался дотронуться до его, а когда наконец в ответ на его жест моя рука перекрестилась с его рукой и мы взяли друг друга за члены, причем самым удивительным оказалось то, что мои пальцы не ощущали его член таким же твердым, каким я ощущал в его ладони свой, хотя оба торчали вроде бы одинаково, словом, в этот момент Кальман хрипло проговорил то, о чем я не мог теперь ей сказать: что однажды он все-таки выебет эту Майю.
Так он сказал.
А потом, чтобы оттянуть время и как-то отвлечь ее внимание от собственного смущения, я сказал, что когда-нибудь обязательно расскажу ей, что я тоже ей все расскажу, только не теперь, и при этом боялся, как бы она не заметила, что я покраснел от стыда.
Хотя я знал, что рассказать ей об этом не смогу никогда.
И удерживал меня вовсе не страх бесчестия; для того, чтобы выжить другого и занять его место, я готов был на любую подлость.
Но возможно ли эту фразу вырвать из той ситуации, в которой она прозвучала, можно ли убрать руку Кальмана и ощущение раскаленного солнцем камня?
Рассказав ей о тайном намерении Кальмана, я тут же разоблачу свою фальшь.
Я не мог вырвать себя из этой фразы, потому что она касалась не столько Майи, сколько меня и его.
И тем более нельзя было рассказать ей о нас двоих, потому что это деяние было не прологом наших с ним отношений, а в своем роде заключительным актом, развязкой, финалом, той крайней чертой, до которой вообще могут решиться дойти двое мальчишек в том царстве, вход в которое для девчонок закрыт, и даже в том царстве то был порог таинственного тартара, куда и самим мальчишкам вход был заказан, но Кальман обладал столь похвальной, столь точно и безошибочно действующей интуицией, что даже у этой последней черты не только не отступил от своего сокровенного желания: убедиться, что плоть другого мальчишки чувствует так же и то же самое, что и его собственная, но и со свойственной для него бравадой именно акт соприкосновения с другим мальчишкой увязал с тем неудовлетворимым чувством, которое он испытывал к девчонке, тем самым превращая неудовлетворенность в удовлетворение, и наоборот, все, что касалось только его, отдавая другому; и казалось, что именно здесь и именно таким образом он повернул друг к другу два сопряженных, но никогда не способных соединиться в одно тайных царства.