И все-таки эта репродукция не отпускала меня.
Как человек, разгадывающий головоломку, я должен был принимать во внимание не только возможные доказательства, но и все исключающие обстоятельства, я снова и снова приходил к тому, что юноша прекрасен, как Эрос, он просто пленял меня своей красотой, но все же то был не он, потому что был грустен, как Гермафродит, но он не мог быть и Гермафродитом, поскольку держал в руках флейту Пана и жезл Гермеса, а с другой стороны, в своих попытках уловить неуловимое я нашел новый контраргумент, с пристрастием разглядев выписанный с мастерством миниатюриста фаллос юноши; он не может быть Паном хотя бы уже потому, что этого фаллического бога-гиганта никогда не изображали в столь откровенно непотребной позе, с раздвинутыми ногами, мы никогда не видим его анфас! всегда только сбоку или в таком движении, которое скрывает от наших глаз его детородный орган, что совершенно естественно и логично, ведь он весь, целиком, от кончиков рогов до подошв копыт и есть фаллос, и абсурдом и смехотворной потугой было бы ограниченным человеческим разумением, скажем, решить вопрос, каким его рисовать, большим или маленьким, смуглым, белым, тонким иль толстым, болтающимся вдоль отвислых яиц или, может, торчащей кверху кумачовой жердью; на моей репродукции он похож скорее на маленькое украшение, невинный как у младенца, безволосый, как и все его крепкое и блестящее от умащений тело; и когда изучать было уже нечего, потому что на репродукции не осталось места, которое я самым тщательным образом не разглядел бы невооруженным глазом либо с помощью лупы, когда не осталось данных, которые я не попытался бы прояснить сквозь туман своей неосведомленности и безграмотности в книгах ученых мужей, когда я уже наконец-то понял, что мне совершенно неважно, кто там изображен, ведь меня интересуют не их истории, потому что истории Аполлона, Гермеса, Пана, Гермафродита точно так же сливаются воедино, как все то, что я намеревался рассказать о самом себе, и волнуют меня вовсе не грешные их тела, а то, что предмет задуманного мною повествования, как мне кажется, идентичен предмету этой картины, и этот предмет легче всего уловить, пожалуй, в их взглядах, которые, будучи связаны с телом, с одной стороны, материальны, но в то же время уже все-таки не телесны, каким-то образом они уже за пределами тела, ну да все равно! чтобы рассказать об этом, мне следовало бы отправиться туда, куда смотрит юноша, куда смотрю я, в лес, чтобы увидеть, кто стоит там среди деревьев, кто тот, кого он так сильно и безнадежно любит, в то время как некто другой так же безнадежно любит его, и что это все значит? что это? но так мы снова вернемся к исходному вопросу, однако могу ли я, несомненно, нелепые вопросы своей личной жизни приукрашивать и скрывать за какими-то древними росписями, потому что они все равно вылезают, вот и ладно, довольно! поговорим о них, без притворства, о нашем личном, о нашем теле и нашем взгляде, и, ужаснувшись при этой мысли, я вдруг обнаружил то, к чему были слепы мои глаза – ведь как я ни разглядывал, в том числе через лупу, икры юноши, пальцы ног, его руки, рот, глаза, лоб, устанавливал по линейке направление его взгляда и с помощью мудреных расчетов определял то место, где должна была находиться таинственная фигура, а того не заметил, просто не обратил внимания, что на лбу у него вовсе не два вьющихся локона, а именно, именно два маленьких рога, и стало быть, это все же Пан, никаких сомнений, он самый, только это открытие меня уже ни в малейшей мере не интересовало.
Равно как и лес.
Когда в сумерках я с нарочито рассеянным видом стоял у окна моей съемной квартиры на улице Вайсенбургер, готовый в любой момент, не стыдясь за подглядывание, скрыться за занавесью, и мог беспрепятственно наблюдать за одной повторяющейся дважды в неделю сценой, то всегда ощущал то же трепетное волнение, как при исследовании древней фрески, потому что, как в античном рассказе, где при всей абстрактности и призрачной воспаренности действия всегда очень точно и прозаически указано время и место происходящих событий, так и тут, относительно этой уличной сценки, я всегда был уверен не только в том, что увижу ее в час заката, но и в том, что то будет вторник или же пятница; так что волнение наступало, как по расписанию, ощущаемое глоткой, желудком и даже пахом; и я затрудняюсь сказать, какая картина была для меня важнее – античная фреска или та, которую я мог наблюдать через оконное стекло, называя ее реальной, живой, во всяком случае именно этой сценой я собирался начать свой рассказ, но самого наблюдателя с его эротическими творческими фантазиями обязательно исключить, то есть подать историю не таким образом, будто ее кто-то наблюдает, а в ее непосредственном протекании, так, как она разворачивается, всегда одинаково, повторяя саму себя; внизу останавливается конный фургон; на соседней Вёртерплац уже зажглись газовые фонари, но фонарщикам, прежде чем добраться до нашей улицы, нужно еще обойти всю площадь и, приподнимая длинными, с вилочками на конце шестами продолговатые стеклянные колпаки, с помощью той же вилочки увеличить голубоватое, с желтыми языками пламя; однако еще не стемнело, дневной свет еще не совсем угас, когда в тени окаймляющих улицу молодых платанов перед подвалом мясной лавки, что расположена напротив, останавливается крашенная белой краской повозка и с козел, обмотав вожжи вокруг тормозной рукояти, спрыгивает стройный возница; зимой или в ветреную погоду он быстрым движением выхватывает из-под сиденья две серые попоны и набрасывает их на взмокшие спины лошадей, чтобы те не простыли, пока длится сцена, а если тепло, стоит осень, весна или лето, когда румяные сумерки шелестят не остывшим еще ветерком меж деревьев и закопченных щипцов доходных домов, то это действие опускается, и возница, предварительно щелкнув по голенищу кнутом, помещает его рядом с вожжами; к этому времени три женщины уже всегда стояли на тротуаре рядом с повозкой, и поскольку я наблюдал за ними с высоты пятого этажа, затененного козырьком крыши, то фургон не скрывал от меня их веселых и ладных фигур, головы их одна за другой только что показались в проеме над крутой, спускающейся в подвал лестницей; одна из троих была чуть полнее, но далеко не толстушка; она была матерью двух незамужних девушек, но выглядела, во всяком случае на таком расстоянии, ненамного взрослее их и казалась скорее старшей сестрой двух близняшек, которые и внешностью, и движениями, конечно же, походили одна на другую как две капли воды, и отличить их можно было только вблизи, по цвету волос, потому что одна была пепельно-белокурая, а у другой белокурые волосы имели рыжеватый оттенок, но голубые глаза на их пухленьких белых личиках были одинаково глуповатые; я знал их, хотя никогда еще не спускался в выложенное белым кафелем нутро мясной лавки, но порой мы встречались на улице, когда во время обеденного перерыва они, взявшись под ручку и синхронно покачивая юбками, отправлялись прогуляться по площади, иногда же, заглянув в зарешеченное окно подвала, я видел их за прилавком, как они, засучив вышитые рукава блузок, словно две разгневанные богини, разделывали ножами какие-то окровавленные куски мяса; ну а благодаря хозяйке, добрейшей госпоже Хюбнер, у которой я не только квартировал, но и столовался и которая закупала у них для меня колбасы и прочие мясные продукты, я знал о них все, что только можно узнать из кухонных сплетен, однако об этих, известных всей улице личных подробностях, я в своем повествовании даже не собирался упоминать, потому что меня волновала сама эта сцена, ее протекание, ее, так сказать, немая хореография и разворачивающаяся при этом волнующая система взаимоотношений.
Фургон приезжал с главной бойни на Эльденерштрассе.
Возчику было не более двадцати, то есть он был чуть старше девушек и, разумеется, не утратил еще той юношеской гибкости, которой с годами его, несомненно, лишит тяжелый физический труд, кожа была загорелая и блестящая, волосы иссиня-черные, а из-под расстегнутой всегда рубашки дико топорщилась кустистая темная шерсть, что же касается женщин, то они в этих случаях выглядели почти одинаково, в частности потому, что поверх одежды на всех трех были накинуты белые, в красных кровавых пятнах халаты.