Но выйдя из залитой солнцем комнаты в погруженный в приятный полумрак холл, откуда через открытую дверь видна была и прихожая, я вынужден был остановиться и воскликнуть: «Хелена, вы?» – потому что, увидев ее в этой скромной, почти убогой, но ставшей для меня уже вполне привычной обстановке, я тут же не только понял, но остро почувствовал причину завороженной неподвижности моей хозяйки, как бы и сам пережив то же самое, что и бедная вдова, которой, как я полагаю, не часто доводилось созерцать явления, подобные этому; ибо Хелена и впрямь стояла в прихожей подобно чудесному видению – очаровательное, ангельски чистое, бесконечно гармоничное и все же по-человечески слабое существо, к которому даже я, казалось, не мог иметь никакого отношения; на ней было незнакомое мне серебристо-серое кружевное платье, которое, согласно новейшей моде, не только изощренно скрывало, но вместе с тем и подчеркивало изящно удлиненные линии фигуры, но так, чтобы ни одна часть тела не выделялась в ущерб остальным, не бросалась бесстыдно в глаза, чтобы эффект производил весь облик женщины, в котором неестественное великолепие целого уравновешивалось естественностью ничем не выделяющихся деталей; она стояла, чуть склонив голову, и эта поза сразу напомнила мне послеобеденные часы, когда она сидела за фортепьяно или склонялась над пяльцами; обнаженной части ее шеи, почти полностью скрытой высоким воротом, придавали некий целомудренный вид одетости лишь несколько локонов, выбившихся из зачесанных на затылок волос, но они-то и волновали воображение, однако не из-за огненно-рыжего своего цвета, а потому, что фантазию нашу всегда приводит в движение не нагота, которая скорее вызывает ощущение беззащитной ранимости, а то, что немного скрыто или слегка прикрыто и этой скрытостью и загадочностью побуждает нас удалить покровы, чтобы право увидеть это ранимое тело, осязать его досталось единственно нам, чтобы нам одним это тело отдало свою наготу, ибо лишь в совместном волнении взаимного узнавания и познания возможно перенести и даже насладиться всем тем, что так естественно и грубо; и хотя я не видел ее лица, затененного широкополой шляпой, вуаль же по-прежнему была опущена, я все же почувствовал ее замешательство, да и сам пребывал еще в полном смятении, во-первых, от изумления, а во-вторых, слишком уж неожиданна была эта смена внезапного ужаса такой же внезапной радостью; первым, естественно, должен был заговорить я, чтобы ей не пришлось разговаривать в присутствии посторонних, а из кухни тем временем выглянули еще две бледные девчушки с растрепанными головками, одна из них была внучкой фрау Хюбнер, другая подружкой внучки, и тоже с испуганным любопытством уставились на немую сцену, невольными участницами которой они стали; но я так и не мог ничего произнести, ибо все, что бы я ни сказал, было бы слишком интимным и слишком эмоциональным, чтобы прозвучать в присутствии посторонних, так что я только протянул в ее сторону руки, в ответ на что длинный упертый в пол зонтик чуть дрогнул в ее затянутой в перчатку руке, и она, приподняв шлейф платья, с еле слышным шорохом двинулась по передней ко мне.
«Дорогая, что с вами?» – спросил я, точнее, то был сдавленный крик, вырвавшийся у меня, когда, сдвинув наконец с места фрау Хюбнер и захлопнув дверь, я остался наедине с ней под сводчатым потолком между полумраком холла и льющимся из моего кабинета светом, «что-то стряслось? говорите, Хелена! что с вами? я в полном отчаянии!»
Однако она не отвечала, мы стояли вплотную, лицом друг к другу, и это безмолвие показалось мне очень долгим, мне хотелось сорвать с ее шляпки вуаль, просто сорвать, сорвать саму шляпку, которая так неуместно скрывала ее лицо, я хотел его видеть, чтобы яснее стала причина ее неожиданного визита, хотя я прекрасно догадывался, что привело ее сюда, возможно, я даже хотел сорвать с нее всю одежду, чтобы она не казалась мне больше такой до смешного чужой; волнение мое только усиливалось оттого, что все тело ее дрожало, и я не мог позволить себе какой-то грубый или бестактный жест, не осмеливался дотронуться до этой ее проклятой шляпки, я должен был пощадить ее, «я знаю, я очень хорошо знаю, что не должна была этого делать», прошептала она из-под вуали, и в этот момент мы чуть было не столкнулись от волнения, хотя оба, и она, и я, старались, чтобы этого не случилось, «и все-таки я не могла не прийти сюда, это займет минуту, внизу меня ждет извозчик, и мне ужасно стыдно признаться в истинной причине того, что я здесь! я просто хотела увидеть ваши глаза, Томас, и теперь, когда я в этом призналась, мне больше не кажется, что мне нужно стыдиться, дело в том, что когда вы ушли вчера вечером, я не смогла вспомнить ваши глаза, я прошу вас, не отворачивайтесь и не презирайте меня за эту просьбу, взгляните на меня, вот теперь я вижу ваши глаза, а всю ночь не могла их вспомнить».
«Но вы, как мне показалось, вчера согласились с тем, я говорил вам!»
«О, только не поймите меня превратно! я этого и боялась, я не хочу вас удерживать. Уезжайте».
«Теперь? Как я могу?»
«Теперь вам будет даже легче».
«Но это жестоко!»
«Не нужно, давайте не будем об этом».
«Вы меня с ума сводите. Я безумно влюблен в вас, Хелена, сейчас более, чем когда-либо прежде, потому что от этого у меня голова идет кругом, от этих ваших слов, оттого, что пришли сюда, я не знаю, как это выразить, я смешон, но должен сказать вам, что вы спасаете мне жизнь, но люблю я вас не поэтому, и знайте, что я порву на клочки все свои тетради и книги».
«Молчите».
«Я не могу молчать! но просто уже не нахожу слов. Я зубами порву все свои рукописи и бумаги».
«Я только хотела увидеть ваши глаза, ваши глаза, и произнести вслух ваше имя, Томас, теперь я увидела их и могу уйти, и вы тоже можете уезжать».
«Не уходите».
«Я должна уйти».
«Дорогая».
«Мы должны сохранять рассудок».
«Я хочу видеть ваши волосы. Вашу шею. Я ухвачу вас за волосы и буду тянуть их так, что вы закричите».
«Молчите».
«Я убью вас».
И эту последнюю фразу, которая прозвучала, когда она сорвала с головы свою шляпку с вуалью, я произнес с такой убедительной силой, таким глухим, совершенно охрипшим от страсти голосом, как будто сказанные в исступленье слова совпали с тем самым скрываемым тайным желанием, с тем чувством, о котором я вроде бы до сих пор не знал, но в котором все-таки не было ничего нового, казалось, что именно это желание, как никакое другое, я ощущал всегда, как будто все мои устремления всегда питала именно эта страсть, убить, и поэтому сама фраза и тон ее показались мне самому поразительно искренними, а к тому же в моих устах, в устах человека, который, как ни крути, в конечном счете был сыном убийцы, самого настоящего убийцы-садиста, она звучала, во всяком случае я так чувствовал, вовсе не безобидно, не пустым звуком, то есть нельзя было воспринять ее как какой-то вырвавшийся в любовном экстазе штамп; мне казалось, что, по прошествии стольких горьких лет, побуждение, которое я теперь ощутил в руках, словно бы объяснило мне до этого не понятный и отвратительный поступок отца, да, это было всего лишь мгновенье, не самое приятное в моей жизни, я как бы очутился за пределами своего тела и со стороны наблюдал за самым своим страстным желанием, которое вместе с тем уже реализовалось в судьбе моего отца; я словно бы с ужасом узнавал в вывернутых на свет божий корнях дерева внушительную форму кроны; в этот момент я безумно любил стоящее предо мною в беспомощном трепете существо, я был уже очень далек от тех плотских желаний, что соблазняют любовное чувство посулами временного утоления, был далек от них хотя бы уже потому, что, учитывая все обстоятельства, до женитьбы об этом нельзя было и подумать, я должен был выбросить это из головы, и все-таки мне неодолимо хотелось обхватить ее шею ладонями и сжимать, сжимать эту страстно обожаемую мною шею, пока девушка не испустит последний вздох.
Но она по этой фразе не могла предвидеть собственную судьбу, точно так же как в тот давний день не предвидела свою судьбу моя мать, и поэтому не могла отнестись всерьез к тому, что было более чем серьезным, точнее сказать, мой серьезный тон словно только усилил ее обожание, «изволь, я перед тобой», смеясь, прошептала она в ответ, и губы ее, как будто я видел их в первый раз, показались мне неожиданно полными, влажными, спелыми, «ах ты, грязная шлюха», прошептал я ей прямо в рот, едва не коснувшись его языком, при этом меня несколько смущали изъяны моего утреннего туалета, я не успел прополоскать рот, «ах ты, шлюха, да как ты смеешь обращаться ко мне на “ты” еще до свадьбы?» – мы оба с ней рассмеялись, и эти не совсем случайно вырвавшиеся слова, которые, как мне показалось, нимало не удивили и не шокировали ее, стали, несмотря на несвежесть моего дыхания, новым источником наслаждения, ее губы раскрылись навстречу моим, и тут я, помимо плотского наслаждения, благодаря этим самым словам, испытал упоительный духовный триумф, как бы переступил через труп отца, осмелившись произнести то, что он столь трагическим образом подавил в себе.