То есть не хочет, сказал я.
Да, не хочет.
Я мягко, но все-таки отстранил от себя его руки, однако, вынужденный ухватиться за подлокотники кресла, он наклонился ко мне еще ближе, распахнутые полы его рубашки накрыли мое лицо, наши лица почти касались друг друга, но я хотел, чтобы он говорил не телом, а говорил словами, ибо телом он обязательно скажет мне прямо противоположное тому, что он высказал бы, если бы мог, словами.
И чтобы не отвечать на невыполнимое требование, он чуть ли не со злостью поцеловал меня в губы, я не противился, но и не отвечал: в мягком тепле его губ, под их плотной шероховатостью мои губы даже не шевельнулись.
Он сказал, что мне лучше заняться делом, да и он хотел бы уже закончить; смысл поцелуя и смысл его слов совпали, он как бы хотел подвести ими черту.
Нет, так просто он от меня не отделается, сказал я; он было уже распрямился, но я удержал его за руку.
Я напрасно упорствую, как бы он ни хотел мне сказать, а он, я должен это понять, этого очень хочет, но ничего не может поделать, он не желает знать даже того, что будет с ним в следующую минуту, не желает, его это не интересует, он так устроен, да его бы стошнило, начни мы сейчас говорить об этом, и чего я хочу от него, мы должны сейчас обсуждать, как будем обустраивать квартиру? или вот еще неплохая идея! отправиться прямиком в загс с заявлением о серьезности наших намерений! успех гарантирован! или, может, начать планировать счастливое общее будущее? нам что, не хватает того, что есть? разве мне мало, что он постоянно радуется, постоянно и беспрерывно радуется тому, что я рядом, если мне так уж хочется это услышать, но большего не получится, на большее он не способен, и не надо все это ломать.
Все верно, но разве не он только что хотел большего, хотел другого, говорил о другом и иначе, почему же теперь он берет все обратно?
Он ничего не берет, это просто моя навязчивая идея.
Я назвал его трусом.
Возможно, пускай он трус.
Потому что он никогда никого не любил, и его никто не любил, никогда.
Это пошло – так говорить.
Но я жить без него не могу.
С ним, без него, все это глупости, идиотские фразы, но он только что говорил мне о том, что он тоже не может.
Так чего же он тогда хочет?
Ничего.
Он вытянул руку из-под моей руки, и это движение тоже соответствовало смыслу последнего слова; он, похоже, решил вернуться к единственному, что в этой комнате еще казалась надежным, к своей машинке, к задаче, которую он для себя наметил и которую должен был выполнить, однако посередине комнаты, под косым лучом солнца, он замер вполоборота спиной ко мне и тоже устремил взгляд в окно, на небо, словно бы наслаждаясь теплом и купаясь в лучах; сквозь белую рубашку просвечивал силуэт его стройного тела, запах которого, аромат близости, остался при мне.
И в аромате этом смешалось все – и последняя ночь, и ночь предпоследняя, и все дневные воспоминания о всех предыдущих ночах.
Мерцающий мрак спальни, пятна закрытых глаз в мерцающей темноте, запах одеял, простыней и подушек, в котором опять-таки все предшествующее – холодок проветриваний, стиральный порошок и вздымающиеся из-под утюга его матери струйки сухого горячего пара.
Под одеялом – наши тела, в наших телах – вожделение, удовлетворив которое они бессильно валяются на смятой постели; покрытая испариной кожа, жирные выделения в порах, пот, осевший на волосах, взопрелость подмышек и сгибов суставов, запах автомобилей, контор, ресторанов, целого города в спутанных прядях влажных его волос, морская солоноватость не имеющей запаха спермы, табачная горечь в сладкой слюне с примесью разлагающихся в теплой пещере рта остатков еды, кожура, ошметки в потраченных кариесом зубах, зубная паста, запах перегоревшего алкоголя из глубины желудка, остывающий жар забывшегося одиноким сном тела и внезапный холодный пот беспорядочных сновидений, прохладное пробуждение, освежающая вода, мыло, ментоловый крем для бритья и минувший день, застывший в висящей на спинке стула вчерашней рубашке.
Хорошо, сказал я, по крайней мере теперь у нас будет что-то, о чем нам нельзя говорить, очень рад.
Ерунда, бросил он и сказал, чтобы я заткнулся.
Внизу, во дворе, кричала какая-то девочка, она звала мать, которая, разумеется, ее не слышала или не хотела слышать; и я позавидовал этой девчонке, может быть, потому что она родилась здесь и ей не нужно никуда уезжать, а может, из-за ее наивной настырности, с которой она не желала считаться с тем, что с ней не хотят считаться: ее визгливые вопли становились все более раздирающими и истошными, но потом они вдруг оборвались и послышался стук мяча.
Он сел за стол, и я решил не смотреть на него, потому что знал, что вскоре он снова заговорит, и не хотел этому помешать.
Я взял ручку, последнее слово, которым заканчивалась запись, стояло на пятьсот сорок второй странице, и с этого слова я собирался продолжить свои записи.
Он сделал один-два удара по клавишам, в тишине явно не хватало воплей девчушки; ждать мне пришлось недолго, он напечатал несколько строчек и, как я и предполагал, совсем тихим голосом нарушил зияющую тишину: у нас осталось еще два месяца, или, может быть, я хочу сказать, что не собираюсь возвращаться домой?
Я, разглядывая на листе бумаги последнее слово, на котором я оборвал описание покинутой сцены, спросил, почему он так яростно защищается, чего он боится? мой вопрос, разумеется, не мог скрыть того, что я не могу или не хочу однозначно ответить ему.
И об этом он думает, продолжал он, словно заполучив наконец очевидное доказательство моих намерений, он об этом не забывает и именно так пытается жить.
Мы с безжалостным наслаждением уставились друг на друга сквозь разделявшую нас солнечную завесу, он торжественно улыбался, чувствуя, что разоблачил меня, и отчасти улыбка его отразилась в моем лице.
Но я ведь могу вернуться, не без сарказма заметил я, не давая ему увильнуть.
И обнаружу пустую квартиру, ведь я знаю, что он не намерен здесь оставаться.
Пустые мечты, сказал я, как можно отсюда бежать?
Может, он не такой уж трус, как я думаю.
Выходит, он все же планирует для себя какое-то светлое будущее, только без меня.
Честно сказать, он действительно кое-что планирует, и перед моим отъездом он исчезнет, так что мне придется уехать, не попрощавшись с ним.
Замечательная идея, воскликнул я, и от улыбки, с каждым словом все ярче сверкавшей в его глазах, а может, от страха или от радости, вызванной этой его злой, на грани ненависти, улыбчивостью, я рассмеялся, сказав: поздравляю.
Спасибо.
Мы смотрели друг на друга с ухмылкой, исказившей наши глаза, не в силах ни погасить ухмылку, ни сделать ее еще более отталкивающей, настолько она была отвратительна.
И что странно, отталкивающим и уродливым мне казался не он, а я сам, отраженный в его глазах.
Нет, то не был какой-то особый момент или час, да и день был такой же обычный, как и все остальные проведенные вместе дни, за исключением только того, что мы впервые, осторожно подбирая слова, смогли высказать то, чего, собственно, и искали с того самого вечера, когда судьба усадила, точнее, заставила нас шлепнуться рядом друг с другом в Опере, а впрочем, то, что в тот вечер мы ощутили как нечто совсем исключительное, мы ощущали и позже, и всегда словно бы в первый раз; наверное, можно сказать, что мы искали друг в друге какую-то окончательную обитель, и каждое слово и каждый жест, поражая нас своей неожиданной новизной, всегда были средствами этих поисков; мы искали приют, который, возможно, потому так и не смогли найти, что обителью этого вожделения были сами поиски.
Мы с ним как будто хотели углубить и каким-то образом узаконить, упрочить то ощущение, которое, в общем-то, есть, бывает, возможно между двумя людьми, но с которым они не знают что делать, не знают, возможно, именно потому, что, как он мне сказал однажды, мы с ним оба мужчины, а законы пола сильнее законов личности, чего я в то время не мог ни понять, ни принять, чувствуя, что на карту поставлена моя самость, свобода моей индивидуальности.