Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Потому что он думал о том, продолжал он, что, возможно, я сейчас тоже думаю, что хорошо бы нам так и остаться.

Я, как бы не понимая, спросил, о чем он.

Улыбка исчезла с его губ, взгляд, пристально изучавший мое лицо, скользнул чуть в сторону, он опустил голову и, с трудом подбирая слова, как будто мы поменялись ролями и теперь на чужом языке нужно было говорить ему, спросил, приходили ли мне в голову подобные мысли в связи с ним.

Мне потребовалось некоторое время, прежде чем удалось выговорить слово, которое на его языке произносится глубже и с выдохом: да.

Он отвернулся и с рассеянным видом слегка приподнял пальцами заправленную в пишущую машинку бумагу, а я опять стал глядеть в окно, мы оба, не шевелясь, молчали; и сколь горячо было сконцентрированное в нескольких осторожных негромких словах признание, столь страшной казалась теперь тишина, в которой хотелось затаить дыхание и остановить биение сердца, отчего оно слышалось только отчетливей.

Он спросил, почему я не сказал ему раньше.

Я думал, что он и так это чувствует.

Сидеть в отдалении и не смотреть на него было хорошо, так как взгляд или близость могли бы его сломить, но ситуация делалась все опасней, потому что должно было прозвучать что-то окончательное и бесповоротное; узкий солнечный луч, проникая в окно, словно бы возводил между нами стену, но слова, которые каждый из нас говорил себе, адресуясь к другому, проникали через нее; мы сидели, каждый на своей половине, в общем тепле нашей единственной комнаты.

Но если я думал об этом и раньше, то почему он подумал об этом только сейчас?

Не знаю, сказал я, да это и не имеет значения.

Немного спустя он встал, но не вышиб, по своему обыкновению, из-под себя стул, а аккуратно отодвинул его в сторону, я не смотрел на него, а он, думаю, не смотрел на меня и, не переступая луча, ставшего между нами преградой, молча вышел на кухню; и если бы можно было о чем-то судить по весу и ритму шагов, то я бы сказал, что он вышел так, чтобы несколько пригасить напряженность, выразившуюся в наших словах, а еще чувствовалась в его походке какая-то ответственная осторожность.

И уютная домашняя тишина была, видимо, куда важнее, чем скупые слова, окутанные мягкой пеленой недомолвок и умолчаний, потому что слова подразумевали нечто окончательное, указывали на возможность нерасторжимого закрепления нашей связи, в то время как пелена умолчаний состояла из известных обоим нам обстоятельств, которые противоречили смыслу точных и скупых слов, опровергая такую возможность в принципе; но тот факт, что мы все же могли общаться на языке намеков, то есть язык наш был эстетически идентичен, порождал, по крайней мере во мне, ощущение, будто возможность была все-таки сильней невозможности; но он, кажется, оставался более недоверчивым и скептичным.

Как только он вышел из комнаты, меня охватила странная унизительная тревожность, импульсивные, независимые от моей воли движения и такие же импульсивные попытки сдержать себя как бы дублировали на скрытом и явном языке жестов то внутреннее противоборство чувств, которое так и осталось невысказанным в нашем диалоге; не в силах оторвать глаза от тополя, я ерзал на месте, чесался, все члены мои зудели и хотели куда-то бежать; потирая нос, я вдыхал в себя никотиновый запах пальцев, потому что хотел закурить, но не мог; с раздражением, как ненужную вещь, я швырнул на стол ручку, но тут же нашарил ее в бумагах и снова взял в руки, вертя и сжимая ее в надежде, что она поможет мне снова заняться заметками, продолжить их там, где я остановился, но кого теперь интересовала вся эта чушь! я хотел встать, чтобы посмотреть, что он там пишет, какое еще завещание, но все же остался сидеть, чтобы переменой места не нарушить безмолвной надежды, сохранить ее, хотя, может быть, мне как раз лучше было бы от нее отказаться, как-нибудь увильнуть, обойти ее.

Но тут он вернулся, и я сразу успокоился, ожидая, что будет дальше, что еще может произойти, осталось ли что-то невысказанное, о чем мы обычно узнаем, только когда высказываемся или даже позднее; но мое обретенное вновь спокойствие было всего лишь карикатурой спокойствия, его не хватало на то, чтобы повернуться к нему; мне хотелось быть точно таким, каким он меня оставил.

В мягких шлепках его босых ног ухо мое уловило едва заметную перемену, произошедшую с ним на кухне, в приближающихся шагах чувствовались не колебания и не мягкая снисходительность, как минуту назад, а скорее сосредоточенность, какая-то беспристрастность или рассудочность, которыми он проникся на кухне, пока, приподняв крышку прихваткой, заглядывал в кастрюлю, где варилась цветная капуста; подсоленная вода уже вовсю кипела, обдавая паром его лицо, и хотя было ясно, что капуста уже достаточно мягкая, он все же взял вилку и осторожно, чтобы не развалить плавающий в кипящей воде белый кочешок, который, как известно, когда переварится, легко распадается, вонзил ее в овощ и только потом погасил под кастрюлей газ; сидя в комнате, я словно бы слышал и даже видел все его движения и теперь, по его шагам, чувствовал, что эти привычные машинальные действия несколько приглушили ту бурю эмоций, которая во мне, причем в довольно неприятной форме, только нарастала.

Остановившись у меня за спиной, он опустил ладони на мои плечи, но не сжал их, а скорее возложил на них вес своих рук; все тело его было расслаблено, что делало этот жест очень дружеским и в то же время сдержанным.

Я, откинувшись, поднял на него глаза и той небольшой, размером с ладонь, частью затылка, которая пусть и не удостаивается среди прочих чувствительных мест достаточного внимания, но все же очень отзывчива на касания и поглаживания чужих рук, прижался к его животу; он улыбнулся мне.

И что теперь с нами будет, спросил я.

Он легко надавил пальцами на мои плечи, отдавая мне часть своей силы, и сказал: ничего.

Несколько притупив этой силой остроту прозвучавшего слова.

И тогда тем особым участком черепа, который в младенчестве называется задним родничком и который со временем хотя и затягивается, твердеет, но, по моим наблюдениям, продолжает реагировать на определенные раздражители столь же чутко, как если бы он все еще оставался пульсирующей, прошитой синеватыми жилками перепонкой, а возможно, он даже восприимчивее других наших органов чувств, потому что он словно специализируется только на дружественных и враждебных воздействиях, и уж в этом отношении действует всегда безошибочно, – словом, в ответ, ровно с такой же силой, с какой он давил мне на плечи, я нажал этой частью черепа, расположенной несколько выше затылка, на его живот, чтобы что-то почувствовать и понять.

Он, отчетливо выговаривая слова, сказал, что я должен понять, понять правильно, что это совсем не случайно, такое случайно не происходит, что я до сих пор скрывал свои мысли об этом, а он, со своей стороны, не хотел встревать в мою жизнь, нет, он вовсе не берет сказанные им слова обратно, это было бы глупо, но и ни в коем случае не хочет давить на меня.

Я рассмеялся ему в лицо, сказав, что это смешно, что в таком случае он должен был с самого начала вести себя гораздо умеренней.

Улыбка переместилась с его глаз на губы, какое-то время он строго смотрел мне в глаза, потом перегнулся через подлокотник кресла и обнял меня.

Поздно, сказал он.

Что поздно, спросил я.

Поздно, глухо повторил он.

Положение наших тел, когда он глядел на меня сверху, а я смотрел на него снизу вверх, ощущая аромат каждого его слова, давало ему чуть больше уверенности.

Но все же я попросил бы его сказать, что он имеет в виду.

Он не может сказать.

Его белая рубашка была расстегнута до пояса, и кожа, словно о чем-то напоминая, дышала на меня своим теплом; запах тела содержит в себе по меньшей мере столько же значимых подробностей, как слово, интонация, жест или молниеносный взгляд, но, в отличие от слуха и зрения, обоняние обрабатывает в нашем мозгу сигналы еще более хитроумные и загадочные.

109
{"b":"936172","o":1}