Мы шли так еще полчаса или, может, чуть меньше.
Шли по глубокой балке Волчьей долины, высокие склоны которой покрывал отливающий синевой снег, потрескивал и скрипел под ногами, и там это наконец случилось.
Она остановилась, я сразу же отпустил ее руку, а она, все еще держась за мою разжавшуюся ладонь, оглянулась назад.
Но того, что ей хотелось увидеть, она не увидела, оставленные позади огни со дна оврага были не видны.
Я должен вернуться с ней, сказала она.
Я ничего не ответил.
И она отпустила мою руку.
И сказала, чтобы я взял ее шапочку, но я потряс головой; я не хотел надевать ее красную шапку, что с моей стороны было глупостью.
Тогда хотя бы перчатки, сказала она, и вытащила их из кармана.
Перчатки, вязаные, шерстяные, я взял и тут же надел их; то, что они тоже красные, меня не смущало.
Но именно это ее напугало, привело в ужас, она стала просить, умолять, говорила, что делает это не из-за меня, а из-за родителей, что это не трусость, тихой скороговоркой объясняла она, но долина подхватывала даже эти ее негромкие слова.
От этого по телу у меня побежали мурашки, и я понял, что любой изданный мною звук, отраженный в долине эхом, будет значить, что я готов повернуть назад.
Она же все повторяла, что ей страшно, ей страшно идти одной, и просила проводить ее хоть немного.
Проводить, проводить, тихо вторила ей долина.
Я решительно двинулся дальше, чтобы не слышать ее, но через несколько шагов остановился и обернулся, полагая, что так, на таком расстоянии, будет легче расстаться.
Мы долго стояли, уже не видя с этого расстояния лиц друг друга, это было намного лучше.
Для меня будет благом, если она вернется, пусть идет, и она, словно почувствовав, что для меня будет совсем не плохо, если она вернется, медленно отвернулась, а потом повернулась кругом и бросилась бежать, скользя по снегу и иногда оглядываясь, я же следил за ней, пока глаза мои видели то, что хотели видеть, быть может, она повернула назад, или остановилась, или бежит сломя голову, на синем снегу мелькало темное пятнышко, а затем исчезло, хотя у меня было ощущение, что я его все еще вижу.
Какое-то время я еще слышал ее шаги, потом мне только казалось, что я их слышу, – то были уже не шаги, а зябкое копошение студеного ветра в ветвях, отголоски скрипов и хрустов, загадочное потрескивание; но я все стоял, дожидаясь, пока она уйдет, мысленно провожая ее, пусть исчезнет совсем.
Однако холодное покалывание в горле означало, что я все же надеюсь, что она повернет назад, и если она это сделает, то должно появиться, вот сейчас, нет, не сейчас, чуть позже, маленькое пятнышко, но так ничего и не появилось.
И все-таки я был рад, что избавился от нее, ибо это вовсе не означало, что я потерял ее, наоборот, таким образом она окончательно стала моей, и именно потому, что у меня хватило сил остаться сейчас в одиночестве.
Меня ждала дорога, и я отправился, однако не думаю, что имеет смысл подробно описывать историю моего путешествия.
По своей глупости я полагал, что история – это я, а эта бездомная и студеная ночь – лишь ее обрамление; нет, в действительности моя подлинная история разворачивалась почти независимо от меня, точнее сказать, она развивалась как бы параллельно с моими злосчастными похождениями.
Когда мы двинулись в путь, было около восьми вечера, мне запомнился колокольный звон, домой же она вернулась, по-видимому, около десяти, в то время, когда я, оставив позади скалы Чертова гребня, спустился в долину и не без радости увидел тусклые огоньки Будаэрша, они были далеко, но все же служили достаточно надежным ориентиром.
Поздней я узнал, что она незаметно прокралась в свою комнату, сбросила с себя одежду, юркнула в постель и уже засыпала, когда ее обнаружили, включили свет, стали кричать, но она, не желая ничего рассказывать, соврала, что у нее заболела голова и она отправилась прогуляться, потом заплакала, мать дала ей пощечину, и в конце концов она, боясь, что я попаду в беду, во всем призналась.
К тому времени я был уже в Будаэрше, путь до которого был далек, извилист и темен, в долину вел глубокий проселок, нечто вроде канавы с мерзлой колеей, с густыми высокими зарослями по обе стороны – в каком-то смысле это была защита, здесь казалось теплее, чем на открытом пространстве, но и опасней, потому что, с одной стороны, я не знал, что меня ждет за следующим поворотом, а с другой, я все время думал, что сбился с пути, и решил, как бы утешая себя и подбадривая, что если все-таки доберусь до тех далеких огоньков, то заплачу за ночлег или просто к кому-нибудь напрошусь, однако дойдя наконец до окраины села, я не испытал чаемого облегчения, потому что откуда-то выскочила собачонка, скукоженная от мороза всклокоченная уродина с коротким обрубком вместо хвоста, и с лаем бросилась за мной; следуя чуть сбоку и сзади, она то и дело пыталась ухватить меня за штанину, и мне приходилось на каждом шагу отбрыкиваться от нее, на что она угрожающе скалилась и рычала; так, в сопровождении этой псины, я миновал корчму – две женщины и мужчина как раз опускали рольставни и, увидев бегущую за мной собаку, проводили меня долгим взглядом, моя фигура наверняка показалась им подозрительной, поэтому от идеи заночевать здесь мне пришлось отказаться.
Ее отец взял пальто и отправился к нам домой.
Было, наверное, около полуночи, когда я покинул село, а отец Ливии нажал кнопку звонка у нашей калитки.
Собака, расставив ноги, стояла посередине дороги и лаяла; за селом дорога полого поднималась, вокруг, на фоне сияющего неба, видны были четкие силуэты молчаливых холмов; и то, что собака от меня отстала, что не пыталась больше ухватить меня за штаны, то, что я спокойно продолжаю свой путь, а ее лай у меня за спиной переходит в протяжный и жалобный вой, означало, что я в безопасности, что я остался один и можно свободно вздохнуть, это доставило мне ощущение счастья; сопровождаемый собачьим воем, я весело шагал по дороге и долгое время даже не замечал холода, несколько разогретый ходьбой.
А дома в это время ждали скорую помощь, чтобы отправить мать в больницу.
Отец Ливии, стоя в прихожей, как раз рассказывал о случившемся, когда приехала неотложка; с матерью отправился Янош, ибо отцу нужно было звонить в милицию.
Уже потеряв счет времени, я продолжал тащиться по безмолвной дороге и, конечно, не осознавал, что на самом деле незрелое мое существо жаждет сейчас услышать звук приближающейся машины, более того, оно уже слышит его; сперва я подумал, что надо остановить ее, куда бы она ни ехала, и попросить подвезти меня, но поскольку мне не хватило смелости, я сошел с дороги в кювет, по щиколотку провалившись в снег, и стал ждать, пока она проедет.
Она промчалась мимо, и я уж подумал, что меня не заметили, когда взвизгнули тормоза, заскрипели колеса, автомобиль развернуло на скользкой дороге, он ударился о высокую бровку шоссе, закачался и, отскочив, врезался в километровый столб; мотор заглох, фары погасли.
После скрипа, скольжения, удара и дребезга на долю секунды воцарилось безмолвие, а потом распахнулись передние дверцы и ко мне бросились два темных пальто.
Я споткнулся и скатился на дно кювета, затем побежал по полю, покрытому мерзлыми комьями, вывихнул лодыжку.
Меня схватили за шиворот.
Так мою мать, из-за меня, ублюдка, они чуть не ебанулись в кювет!
Они заломили мне руки за спину и, толкая, поволокли к машине; я не сопротивлялся.
Меня швырнули на заднее сиденье со словами, что расшибут мне башку, если посмею пошевелиться; машина завелась с трудом, всю дорогу они ругались, но внутри было так тепло, что мне стало не по себе, и в этом неприятном тепле гул мотора и ругань стали медленно отдаляться, и я заснул.
Когда мы остановились перед большим белым зданием, уже светало.
Показывая мне искореженный бампер, они орали, что не собираются платить за ремонт и что мне придется забыть, что такое сон.
Меня отвели на второй этаж и заперли в комнате.