Этот рев любой человек, никогда не живший рядом с умственно неполноценным, мог бы расценить просто как случайный каприз.
Вскоре меня подтолкнул к столу отец, ибо плач сестренки настолько парализовал меня, что я не мог шевельнуться, это я помню, и помню еще, как сказал ему, что не голоден.
Потом с дымящейся супницей в руках вошла бабушка.
Насколько четко сохранились в моей памяти все события, предшествовавшие этому обеду, настолько же глубоко схоронилось в ней все последующее; я знаю, конечно, что память беспощадно запечатлевает все, и поэтому вынужден признать свою слабость: я просто не желаю обо всем этом вспоминать.
Например, о том, как лицо моей матери стало наливаться желтизной, совсем пожелтело, потом стало темно-желтым, и я это вижу, она же делает вид, будто с ней все в порядке, и поэтому я не решаюсь сказать об этом ни ей, ни кому другому.
Или о том, как еще до этого она вошла в темно-синей юбке и белой блузке, на длинных и стройных ногах – туфли из змеиной кожи на очень высоких каблуках, надеваемые лишь по самым торжественным случаям, о том, как она поспешила к сестренке, под широко распахнутым воротом блузки – яркий шелковый шарф, одетой я не видел ее уже нескольких месяцев, и как раз этот шарф показывал, насколько она исхудала, казалось, она случайно надела чужую одежду, и именно это призван был скрыть шелковый шарф; в такие минуты лезть к сестренке лучше не стоит, но мать присаживается рядом с нею на корточки и сворачивает ей из салфетки зайчика.
А также о том, как наблюдает за всем этим Янош.
И как кричит отец: уберите ее отсюда!
И ее утаскивают, после чего все трое мужчин погружаются в молчание, а вопли сестренки, все более тихие, слышны уже откуда-то издали.
И в последующие часы – чувство, будто кого-то здесь не хватает, кого-то заставили замолчать, тишина, нарушаемая только поглощением пищи.
И еще помнится ощущение конца, растянувшегося до бесконечности: как бы они ни старались опорожнять тарелки, ужин все продолжался, и все мои мысли, как бы мне улизнуть, под каким предлогом, тоже ничем не кончались.
А потом они заперлись в другой комнате, откуда доносились разрозненные слова и приглушенные крики, но у меня больше не было никакого желания делать из них какие-то выводы, все их слова для меня стали одинаковы.
Когда стемнело, я взял отвертку и, не включая света, но и не закрыв за собою дверь, ведь в предосторожностях уже не было смысла, мне теперь было все равно, что делать, я вставил отвертку между крышкой стола и верхним ящиком, слегка надавил на нее, замок со щелчком открылся, а когда я как раз вынимал из ящика деньги, по темной комнате мимо меня прошел дедушка.
Он спросил, что я делаю.
Ничего, сказал я.
А зачем мне деньги, спросил он.
Ни за чем, сказал я.
Он еще постоял немного и тихо проговорил: не надо бояться, пускай выяснят отношения, и вышел из комнаты.
Голос его был спокоен, серьезен и трезв, и этот идущий из какого-то другого мира голос, эта рассудочность, питающаяся совсем из других источников, разоблачили во мне, что я собирался сделать, и я еще долго стоял в темной комнате, обличенный, поверженный и вместе с тем несколько успокоенный, но деньги, всего двести форинтов, все же положил в карман.
Ящик остался открытым, отвертка осталась на крышке стола.
Я помню также, что в этот вечер заснул в постели не раздеваясь и обнаружил это лишь утром; ночью кто-то накрыл меня одеялом, словом, утром мне по крайней мере не пришлось одеваться.
Упоминаю об этом не ради шутки, а скорей в подтверждение того, какой ерундой может человек утешать себя в такие времена.
И когда я вернулся из школы, два пальто, тяжелое зимнее отцово и пальто Яноша, висели все так же, а из комнаты доносились их голоса.
Я не стал их подслушивать.
Я не помню, что я делал во второй половине дня, только смутно припоминаю, как стою в саду, кажется, даже не сняв пальто с тех пор, как вернулся домой.
Уже смеркалось, закат был красным, это я тоже запомнил как своего рода смягчающее обстоятельство, на чистом небе взошла луна, и все, что в течение дня оттаивало, теперь, когда я шел через лес, скрипело и потрескивало под ногами.
И лишь поднявшись по улице Фелхё и увидев, что шторы на окне Хеди задернуты и в комнате горит свет, я пришел в себя хотя бы настолько, чтобы ощутить пронизывающий холод, вдыхаемый вместе с воздухом.
По темнеющей улице навстречу мне шли две девочки, таща за собою санки, которые то и дело застревали в колдобинах обледеневшей, посыпанной щебнем дороги.
Нашли время на санках кататься, сказал я им, снег уж растаял.
Они остановились и глупо уставились на меня, но потом одна из них, чуть склонив голову и сердито набычась, быстро протарахтела: а вот и неправда, на Варошкути снега еще полно.
Я обещал им два форинта, если они вызовут на улицу Ливию.
Они то ли не хотели, то ли не поняли, но я зачерпнул из кармана пригоршню мелочи и показал им; та, что была похрабрее, взяла несколько монет.
Эту мелочь перед уходом я выкрал из кармана Яношева пальто, забрав из него все подчистую.
Они потащили сани с собой через школьный двор, а я показывал и кричал им, какая дверь ведет в цокольный этаж.
Довольно долго они промучились, спуская санки по лестнице, наконец стало тихо, жуткий скрежет, производимый их чертовыми салазками, прекратился, эти глупышки боялись, что я украду их; время шло, но ничего не происходило, и я уже собирался уйти, собирался сделать это несколько раз, еще не хватало, чтобы меня увидала здесь Хеди, как вдруг появилась Ливия, в блузке и тренировочных брюках, с закатанными рукавами, должно быть, мыла посуду или пол на кухне; на этот раз санки по лестнице подняла она.
Увидев меня у ограды, она нисколько не удивилась, передала веревку от санок девчушкам, которые снова со скрежетом потащили их по присыпанному шлаком двору, временами оглядываясь назад, перешептываясь и хихикая: видимо, разбираемые любопытством, что же мы будем делать.
Ливия решительной походкой шла по двору, зябко прижимая руки к плечам и несколько горбясь, словно пытаясь защитить груди от холода, а услышав хихиканье, так строго глянула на девчонок, что те онемели и постарались поскорее скрыться из виду, хотя любопытство все еще замедляло их шаг.
Она подошла совсем близко к забору, так близко, что в лицо мне пахнуло теплым запахом кухни, что исходил от ее волос и тела.
А маленькие глупышки, отойдя уже на приличное расстояние, что-то еще прокричали нам.
Я молчал, но она сразу сообразила, что со мною случилось неладное, и, вглядываясь в мое лицо, пыталась понять, что именно, мои же глаза были рады видеть то, что она принесла на своем лице с их кухни: дружественное тепло совершенно будничного вечера, а кроме того, мы оба чувствовали почти то же самое, что чувствовали в то лето, когда я, стоя у ограды, ожидал ее появления, только теперь я стоял снаружи, а она внутри, и эта странная запоздалая перемена мест нам обоим была приятна.
Она просунула пальцы сквозь ограду, все пять сразу, и я тут же прильнул к ним лбом.
Теплые кончики пальцев едва касались меня, и тогда, желая, чтобы я прикоснулся к ней лицом, она прижала руку к решетке, и я, потянувшись губами сквозь ржавую проволоку, смог дотянуться до теплого аромата ее ладони.
Что случилось, тихо спросила она.
Ухожу, сказал я.
Почему?
Я сказал, что дома больше не выдержу и пришел попрощаться с ней.
Она быстро отдернула руку и вгляделась в мое лицо, пытаясь понять, что со мной случилось, и я вынужден был ответить, хотя она и не спрашивала.
Для моей матери важнее ее любовник, сказал я и почувствовал короткую жгучую боль, как удар по живому нерву, но выразить это как-то иначе я не мог, и поэтому даже боль доставляла мне некоторое удовольствие.
Подожди, сказала она, ужаснувшись, я с тобой, я сейчас вернусь.
Пока я ждал ее, боль, короткая, острая, разрывающая, хотя и прошла, но оставила после себя что-то вроде тошноты, пробежав, пусть уже не такая сильная, по всем нервным ответвлениям, растеклась по ним, и на каждом нерве, словно на веточке, раскачивалось некое ощущение или зародыш мысли, словно вся сила боли от моей не совсем точной фразы разбежалась по телу; как бы там ни было, сказать что-то точнее или правдивей я ей не мог, боль растеклась и утихла, но при этом было еще нечто более значимое, и это нечто словно бы непосредственно совпадало с биением моего сердца, ибо мозг мой ритмично, без устали повторял слова: