– А куда обычно у вас ходят, когда день рождения? – спросила Алиса.
– Ну, в кафе бывает, если деньги есть, – пожала плечами Любка.
Алиса вытащила кошелек, пересчитала имеющуюся у нее наличку, протянула сестре нескольку купюр.
– На приличный ресторан не хватит, но пиццей можешь друзей угостить.
Любка осторожно взяла деньги, недоверчиво посмотрела на Алису.
– Я же сказала: премию мне дали, – повторила та. – Так что иди, впечатляй своего Олега. Про безопасный секс напомнить?
Любка смутилась.
– Алиса!
– Я серьезно. Если что, на уговоры не поддавайся, презервативы никому не мешают, зато от детей избавляют.
– Да ну тебя, – пробормотала Любка. – Какие дети? Мне четырнадцать.
– А ты думаешь, в четырнадцать детей не рожают? – хмыкнула Алиса. – Все. Иди. Свой сестринский долг я выполнила, дальше сама. Дотерпишь до восемнадцати – будешь молодец. Нет – помни, что я сказала.
Любка чмокнула Алису в щеку, быстро натянула на себя дешевый пуховик и выскочила за дверь. Спустя минуту вернулась недовольная мать.
– Ушла все‑таки, – проворчала она, оглядывая пустую кухню.
– Я ей денег на кафе дала, на улице сидеть не будут, – заверила Алиса.
Мать покосилась на нее.
– И дома посидели бы, – заметила она. – Чего на кафе тратиться?
– Мама, ей четырнадцать, – напомнила Алиса. – У нее есть друзья. Конечно же, ей хочется куда‑то с ними сходить в свой день рождения, а не дома торчать.
– У Дианы пеленки закончились, на новые денег нет, а она по кафе шляется, – будто не слыша ее, продолжила мать.
– Я же давала тебе деньги недавно, – нахмурилась Алиса. – И пенсия у тебя должна была быть на прошлой неделе.
– Я первый взнос за реабилитацию внесла. В марте поедем. Говорят, хороший центр, новый. Открылся недавно. Оля Федорова туда своего Давида возила, говорит, очень помогли.
В Алисе что‑то треснуло. Что‑то такое, под чем она успешно много лет прятала мысли и сомнения, не позволяя им не то что быть высказанными, а даже просто появиться в ее голове. Мысли, которые были непозволительны. По броне этой успешно месяц назад постучала Вика, показала ее Алисе, и та не могла перестать о ней думать. И вот броня треснула. И мысли вылезли наружу.
Алиса вспомнила, как лежала на полу у кровати Леона, как мечтала потерять сознание, чтобы не чувствовать боль. Как никто не заходил посмотреть, жива ли она еще, не нужна ли ей помощь. Вспомнила то чувство безмерного одиночества, которое она успешно затолкала внутрь сразу, как пришла в себя.
Вспомнила, как в восемнадцать таскала кирпичи на стройке. Поднимала за раз половину своего веса. Однажды уронила на ногу. Палец посинел, она с трудом ходила, но никому ничего не сказала. Работала неофициально, выгнали бы одним днем безо всяких выплат и больничных.
Вспомнила, как в проливной дождь стояла на улице и раздавала флайеры. Редкие прохожие пробегали мимо, не глядя на нее, мокрую и продрогшую. Прятались в уютных кафешках, пили свой тыквенный латте.
Вспомнила, как мыла посуду в детском лагере. Перчатки давали одни в неделю, рвались они уже на следующий день. Руки к вечеру распухали, кожа трескалась.
А еще вспомнила то, о чем не вспоминала много лет. Ей было девять или десять. Она не так давно переехала в интернат, еще иногда позволяла себе думать, что у нее есть мама, которая ее любит и скоро заберет, как только Любка немного подрастет, как только с младенцем станет проще. Несколько детей заболели ветрянкой, и Алиса в том числе. Ее друзья остались здоровы, а потому их не пускали в изолятор к больным. Остальные заболевшие дети были младше, болезнь переносили легко. Смеялись оттого, что были зелеными в крапинку, таскали у медсестры бинты и играли в мумии.
Алиса болела тяжело. Температура поднималась до сорока градусов и почти не сбивалась. Тело чесалось так, будто она упала в крапиву и не может подняться. Медсестра привязывала ей руки к кровати, чтобы Алиса не расчесывала болячки.
– Потом спасибо мне скажешь, – приговаривала она. – Ты же девочка, зачем тебе шрамы?
Чтобы было легче переносить зуд, колола димедрол. От него тело не чесалось меньше, но Алиса проваливалась в странное состояние, балансировала где‑то между сном и явью, когда все ощущения живы, но шевелиться и разговаривать невозможно. Лекарства не справлялись с температурой, и медсестра клала ей на голову полотенце, смоченное в ледяной воде. Легче становилось лишь на пару минут, а затем полотенце нагревалось от ее тела, превращалось в горячую тряпку и приносило больше неудобств, чем пользы. Но медсестра не могла сидеть с Алисой постоянно, уходила по делам, и Алиса ничего не могла сделать с этой приносящей муку тряпкой на голове.
И вот сейчас броня треснула, поломалась на мелкие кусочки, как весенний лед на реке, и хлынула на поверхность холодная вода, много лет прожившая в плену.
Мать еще продолжала говорить что‑то про новый центр и успех неизвестного Алисе Давида, когда Алиса прервала ее, сказав тихо, но твердо:
– Ты, возможно, забыла, но у тебя не одна дочь, а три.
Мать захлопнула рот скорее от удивления, что ее прервали, чем от смысла слов Алисы.
– Я помню, – сказала она.
– А иногда кажется, что нет. Если бы ты помнила, то знала бы, что Любе четырнадцать. Ей нужен компьютер. Ей нужны друзья. Новая одежда. Ей нужно ходить в кафе с подругами, а не приглашать их в дом, где все пропахло лекарствами. Ей нужна мать, в конце концов, которая интересуется ее успехами в учебе, знает, какие книжки она читает, какую музыку слушает. Какой мальчик ей нравится, с какой девочкой она поругалась на прошлой неделе. Мать, которая готовит ей завтраки в школу, которая приходит на линейки и родительские собрания. Которая не оставляет ее в двенадцать одну дома на несколько недель.
– Мне нужно было отвезти Диану в санаторий! – перебила ее мать, придя в себя.
– В том‑то и дело.
– Ты упрекаешь меня в том, что я ничего не знаю о вашей жизни? А что вы знаете о моей? Вы обе! Ты хоть раз помогла мне с Дианой? Хоть раз предложила посидеть с ней, пока я банально высплюсь? Я не сплю нормально уже шесть лет, Алиса! Я забыла, что я женщина! Мне сорок лет, а ты посмотри на меня. У меня нет ни косметики, ни нормальной одежды. На меня давно не оборачиваются мужчины, а женщины если и смотрят, то с жалостью. Все мое общение состоит из таких же несчастных матерей, как и я. Которых бросили мужья, которые остались один на один со своими проблемами. Ты думаешь, я мечтала о такой жизни? Думаешь, когда мне было четырнадцать, я хотела в тридцать пять оказаться прикованной к дому и больному ребенку? Но вот Диана родилась такой, родовая травма, никто не виноват. Что мне надо было сделать? Отказаться от нее в роддоме? Бросить потом? Сдать в интернат?
Мать поняла, что сказала не то, поспешно захлопнула рот, но было поздно. Она дала Алисе преимущество. Теперь Алиса могла бы напомнить, что ее саму сдали в интернат даже без родовых травм. От нее отказались лишь потому, что она мешала. Могла бы напомнить, но не стала. Какой в этом смысл? Мать и сама это знает, но не считает себя виноватой. Она ведь даже ни разу не извинилась за это.
Алиса поднялась из‑за стола так резко, что стул опрокинулся и упал на пол.
– Вот об этом я и говорю, – отрезала она, выходя в коридор. – У тебя есть только Диана. И из‑за нее ты забыла и о себе, и о нас.
Алиса сунула ноги в ботинки, схватила куртку и вышла из квартиры, в последнюю секунду удержавшись и не хлопнув дверью. Злость душила ее изнутри, разрывала на части, не давала нормально дышать. Чтобы хоть как‑то справиться с ней, Алиса размахнулась и ударила кулаком в стену. Костяшки пальцев тут же отозвались болью, и эта боль позволила наконец вдохнуть.
Мать дала понять, что считает ее эгоисткой, которая не помогает с сестрой. Ее, которая изо всех сил старалась, хваталась за любую работу, не спала ночами, таскала тяжести, рисковала собой, только бы заработать денег. И почти все отдавала матери, себе оставляла минимум. Алиса слышала однажды, как друзья говорили, что другая на ее месте после выпуска из интерната сменила бы номер и забыла, как зовут ту, что сдала ее в детдом. Слышала, но не соглашалась. Потому что если не она, то кто? И вот теперь оказывается, что она помогает недостаточно.