Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Венеция: Лев, город и вода - i_024.jpg

СМЕРТЬ И ВЕНЕЦИЯ

У воды нет прошлого, сказал в этом городе, полном воды, большой поэт. Он, еврей, любил этот город, где похоронен, поскольку такова была его воля. Лежит он рядом с антисемитом, тоже поэтом, который тоже здесь жил, пока его не поймали и не экстрадировали, а потом вернулся сюда умирать. Они лежат рядом, их посмертный разговор — безмолвие, но лежат они здесь в силу всего того, что оба они, русский и американец, некогда говорили, Иосиф Бродский и Эзра Паунд. «I have tried to write Paradise»[77], — говорит Паунд в последнем канто, однако в годы Второй мировой войны, на половине грандиозного взлета «Кантос»[78] он очертя голову ринулся к своему позднейшему позору. Бродский в одном из своих стихотворений[79], слыша, как гондолу бьет о сваи, думает о тонущем городе, где «твердый разум внезапно становится мокрым глазом», и на ум ему приходит «знающий грамоте лев крылатый». В другом месте он видит трех американских старух в холле пансиона или же — не могу отыскать эту фразу — пишет о мрачной воде цвета денег.

В книге «Поддельные документы» Валерия Луизел-ли искала могилу одного, а нашла возле могилы другого старую женщину с сумкой, полной пожитков. Кто такой Паунд, женщина знает, называет своего покойника «il bello»[80]. Бродский ей неизвестен, однако завязывается разговор. Луизелли пишет об этом разговоре и цитирует Бродского. «Если у пространства есть какая-то бесконечность, — говорит он, — состоит она не в расширении, но в сокращении. Хотя бы лишь потому, что сокращение пространства, как ни странно, всегда внятнее. У него проще организация и больше названий: камера, чулан, могила»[81]. О камерах Паунд знал все, арестованный американскими оккупационными войсками за измену родине, он сперва некоторое время сидел в одиночке, а позднее, в Америке, в сумасшедшем доме. Одиночка — пространство в высшей степени сокращенное. Бродский долгое время жил во вселенной гостиничных номеров, а гостиничный номер тоже пространство сокращенное, мне это известно по опыту, стало быть, коль скоро у пространства есть какая-то бесконечность, то о сокращении оба покойных поэта знают все. По словам Луизелли, «чтобы найти искомую могилу, необходимо тщательно следить за канавками во мраморе». Она искала могилу одного и потому нашла и могилу второго, а затем высказывает предположение, что Бродский, наверно, хотел быть похороненным в другом месте, я в это не верю, но, как пишет она сама: «если воля и жизнь нераздельны, то нераздельны и смерть и судьба», и продолжает: «У Бродского было бесконечное количество комнат […] но, быть может, у нас у всех только два постоянных пристанища: дом нашего детства и могила. Все прочие места, где нам доводится жить, не более чем сероватая кайма первого пристанища, неясная череда стен, в итоге переходящих в могилу или в урну, — крайне огульное наименование бесконечной череды пространств, куда помещается человеческое тело». Что до меня, то дом моего раннего детства я не помню, а места последнего упокоения пока не ведаю, я пока на этапе неясной череды гостиничных номеров и стен, которых в Венеции предостаточно.

Направляясь по Дзаттере к таможенному посту Догана, минуешь знаменитый пансион «Ла кальчина» — дом, где некогда жил Байрон, а сейчас располагается дорогой отель. Однажды я снимал там номер, теперь как турист устраиваюсь в уютном лоне кресла и заказываю виски, которое приносит некий уроженец далеких английских колоний. Ему недостает только тюрбана. Неподалеку от «Ла кальчина» высится кирпичная стена со скромной каменной табличкой, сообщающей, что в доме за стеной, в жилище знатного венецианского друга, часто останавливался Бродский. Сквозь живую изгородь виден кусочек дома и сада, но это и все. На обложке «Collected Poems in English»[82], которые у меня с собой, Бродский отдыхает на набережной, сидит на скамейке, с вечной сигаретой, скрестив ноги, левая рука в кармане джинсов — человек, вообще-то не желающий фотографироваться. Со слегка иронической улыбкой он смотрит в объектив. У него больное сердце, по правде говоря, нельзя ему ни курить, ни пить, да только ему наплевать. На снимке явно осень или зима, судя по облезлым стенам дома у него за спиной, это, скорей всего, тоже Венеция, за одним из окон нагромождение мебели и старинных рам от картин, вероятно антиквариат. Среди стихов я ищу связанные с Венецией. Его эссе «Набережная Неисцелимых» поражает молниеносным взглядом, поэтому во всем, что он видит и думает, контрапунктом присутствует меланхолия, в стихах же быстро сменяют друг друга калейдоскопические образы, особенно в стихах с долгим дыханием быстрота видения и мысли сочетается с некой формой печали.

Он видит, как мимо идет обветшалый, ржавый румынский танкер, и, наверно, за долгие секунды, пока это движение продолжается, успевает разгадать жизнь полуголых мужчин возле поручней, онанистов и бабников, не имеющих денег, чтобы после долгого рейса позволить себе компанию женщины, но видит и то, что, конечно, видят эти мужчины на борту, — Венецию как открытку, приколотую к закату, явление волшебного города после долгого плавания из гаваней пустынь, откуда доставляют нефть, он выкрикивает все это в девяти двустишиях[83], одна страничка — и все же полная картина тоски по невозможному.

ЕВРЕЙСКОЕ КЛАДБИЩЕ

Зараженный столькими мыслями об урнах, могилах и смерти, я решаю посетить еврейское кладбище на Лидо, где Бродский как раз не похоронен. Несколько лет назад одна из амстердамских приятельниц спросила, не знаю ли я, бывает оно вообще когда-нибудь открыто или нет. Она уже два раза безуспешно побывала у ворот и сейчас снова собиралась в Венецию, потому что непременно хотела увидеть это кладбище. Я пообещал навести справки, сел на вапоретто и отправился на Лидо, где все совершенно иначе, нежели по другую сторону воды, тихими улицами прошел к кладбищу, увидел узкие, но запертые ворота с синей мозаикой горящей меноры поверху, а под нею греческие буквы — альфа и омега, только в обратном порядке. Путешественнику запертые двери не в новинку, если наберешься терпения подождать или пройдешь к следующей двери, то, коль скоро не шаббат, что-нибудь да откроется, в этом случае так и было. Чуть дальше находился еще один вход, побольше, я никого не увидел и пошел туда, а пять минут спустя меня догнал приветливый, хоть и запыхавшийся сторож с кипой. Маленькая деталь одежды, кусочек ткани, но все-таки что-то происходит, ты чуточку меняешься, замедляешь шаг и каким-то необъяснимым образом мало-помалу становишься частью этого окружения. Вероятно, это и есть так называемая мимикрия. Мне знакомы еврейские кладбища Праги и Берлина, я знаю, могилы на таких кладбищах вообще-то нельзя трогать, они могут проваливаться в землю все глубже, там можно увидеть все, что неумолимая бренность способна сотворить с всевозможными камнями, а время порой тая беспощадно к эмали фотографий, что изображенные на фото люди никогда бы не узнали себя в этих чужаках Знаю я и что надгробия от старости скособочиваются, будто они сами — дряхлые люди. Слова, на древнееврейском, на немецком или итальянском, стираются, имена рассыпаются на куски, семьи разделяются. В немецком существует слово Ruinenwert[84], и такого здесь сколько угодно, могилы заключили с природой союз, что станут оттенять друг друга, — почерневший могильный камень с уже неразборчивыми буквами в высокой, буйной траве, упавшая колонна под пальмой, обелиск в густой тени кипариса, два поднятых на высокий пьедестал саркофага супружеской четы, его имя стерто ветром или временем, но ее — Лавиния — по-прежнему освещено солнцем, а на постаменте еще можно буква за буквой разобрать: Леви. В первую очередь здесь видишь покосившиеся надгробия на большинстве могил, изъеденные железные ограды, ржавые ограды вокруг упавшего и треснувшего камня, порой срезанную колонну подле высокого украшенного цветами надгробия, «А Mose Romano, nato a Padova 1810»[85] и в самом низу фраза на древнееврейском, которую я прочесть не умею. Это кладбище — хаос? Нет, здесь царит порядок распада, но из-за тишины вокруг у меня вдобавок странное ощущение, будто я очутился на празднике бесконечно далекого прошлого и каждый мгновенно замер в недвижности. Высокие надгробия наклоняются друг к другу, словно делая реверанс, Элия Виванте, Фанни Сфорни Виванте, Иг-нацио Штернберг, Самуэле делла Вида, живший более девяноста лет назад, «senza vacilare un instante — не колеблясь ни секунды», склоняется к своей соседке, гигантское дерево рядом грозит всей своей кроною рухнуть на обоих, здесь возможно все, неразборчивые уже имена, таинственный древнееврейский, танцующие тени на упавших камнях, все это — смесь скорби и другого ощущения, истолковать которое намного труднее, быть может, ощущения почти небъяснимой радости, что мир таков, каков он есть. Я вдруг спрашиваю себя, бывал ли здесь Бродский. О чем бы он мог думать у могилы Эстер Финци-Коэн? Читавшему «Сад Финци-Контини» Джорджо Бассани или видевшему фильм Витторио де Сики[86] о жизни евреев в этой части Италии и о том, как война и ненависть положили ей конец, знакомы формы ностальгии по навсегда ушедшему, которая заставляет остановиться у этой могилы, ведь и тут на камне запечатлено нечто невозможное и непостижимое. Даты я прочесть уже не могу, канавки в камне, как называет их Луизелли, задают загадки. Что означают две руки, расположенные над именем Финци и указывающие вниз, на древнюю овальную плиту? Мне удается расшифровать «continuare — идти дальше», но куда? Над руками, пальцы которых слегка растопырены, я вижу корону с тремя драгоценными камнями. Руки хотели взять эту корону, надеть ее? Или тут кроется иной смысл, который мне могли бы разъяснить? Минуту-другую я стою, глядя на обломанные ветки, на засохшие листья лавра в маленьком анклаве, и оставляю эту Эстер в одиночестве среди всех остальных, кого она знала или не знала. У выхода я кладу свою кипу в корзинку к прочим кипам. Замечаю поблизости большую протянутую ладонь с дыркой посредине, куда я могу бросить свой обол, и невольно думаю о матери, которая так часто говорила мне: «Сынок, научись бережливости, у тебя дырявые руки». Она не похоронена, моя мать, она развеяна по ветру. На миг мелькает мысль, что этой дырявой рукой она призвала меня сюда, и, вероятно, так оно и есть.

вернуться

77

Я пытался воспеть Рай (англ.).

вернуться

78

«Кантос» — незавершенная эпическая поэма Э. Паунда, состоящая из 117 песен-кантос; русск. пер.: Паунд Э. Кантос. Перевод, вступ. статья и комм. А.В. Бронникова. СПб., «Наука», 2018.

вернуться

79

И. Бродский. Лагуна (1973).

вернуться

80

Красавец (ит.).

вернуться

81

И. Бродский. Власть стихий. Авторизованный пер. с англ. А. Сумеркина.

вернуться

82

«Стихотворения на английском языке» (англ.).

вернуться

83

И. Бродский. Лидо (1991).

вернуться

84

Руинная ценность (мем.) — концепция, согласно которой постройка должна быть спроектирована так, чтобы, когда она со временем рухнет, от нее остались приятные для глаза руины.

вернуться

85

Памяти Мозе Романо, рожденного в Падуе в 1810 году (ит.).

вернуться

86

Имеется в виду фильм «Сад Финци-Контини» (1970), снятый по роману Дж. Бассани.

27
{"b":"920827","o":1}