Я сажусь в катерок на Джудекку[4]. Делать мне там нечего. Церкви Палладио — будто сомкнутые мраморные крепости, прохожие — будто духи. Народ сидит дома — сквозь закрытые окна доносится приглушенный звук телевизоров. Я захожу то в одну улочку, то в другую, снова выхожу, хочу выбраться на другую сторону, но безуспешно. Огни города уже едва различимы. По-моему, вот так могло бы выглядеть преддверие ада — переулки без выхода, неожиданные мосты, закоулки, брошенные дома, звуки, идущие непонятно откуда, гудки туманного горна, удаляющиеся шаги, безликие прохожие, укутавшие головы шарфами, город, полный призраков и воспоминаний о призраках, Монтеверди, Пруст, Вагнер, Манн, Купе-рус бродят в постоянной близости от этой черной воды, умащенной смертью, гладкой, как мраморный могильный камень.
На следующий день наведываюсь в Академию. Иду я туда ради весьма мирской «Тайной вечери» Веронезе, но картина на реставрации, зал отгорожен ширмой. Двое реставраторов, мужчина и женщина, сидят рядом на низкой лавочке и занимаются каменными плитами под розовым и зеленым персонажами, так я их называю. Палочкой, на которой закреплен белый тампончик, они что-то втирают в крохотный участок. Тот заметно светлеет. Женщина — в красном того оттенка, что гармонирует с одной из фигур. Время от времени оба опускают свои волшебные палочки и спорят о каком-либо цвете или направлении, жесты их театральны, как у Веронезе. Не помню, Бодлер ли сравнивал музеи с борделями, но одно не подлежит сомнению: картин, которые чего-то ждут от тебя, всегда намного больше, нежели таких, от которых чего-то ждешь ты сам. Вот почему атмосфера в большинстве музеев весьма гнетущая, все эти планомерно расписанные квадратные метры, развешенные так призывно и ничего тебе не говорящие, висящие там, просто чтобы проиллюстрировать некий период, представить имена, подтвердить репутации. Но сегодня, разочарованно уходя от сокрытого Веронезе, я вдруг кое-что замечаю.
Что-то на полотне, мимо которого я успел пройти, зовет меня обратно, мой мозг за что-то там зацепился. О художнике, Бонифацио де Питати, я никогда не слыхал. Картина носит название «Явление Вечного» («Apparizione dell’Eterno») и именно так и выглядит. Над Кампанилой — на самом деле в 1902 году она рухнула, но художник, скончавшийся несколькими столетиями ранее, не мог этого знать — грозно нависает мрачная туча. Верхушка Кам-панилы не видна, сама туча слоиста, и, широко раскинув руки, мимо летит старец в еще более темном, опять-таки похожем на тучу плаще, окруженный головами и конечностями — тенью ладошки, взлетающим вверх фрагментом пухлого плечика — весьма непривлекательных ангелочков, именуемых яуязядо. Недосягаем для тьмы плаща и меньшего сумрака тучи остается голубь, сияющий странным, пронзительным светом. За много лет я вполне усвоил науку трактовки такого рода картин. Это Бог Отец и Святой Дух, без сопровождения Сына они с огромной скоростью мчатся над лагуной. Собор Сан-Марко изображен тонкими, четкими мазками, все прочее — слегка расплывчато, я лишь с трудом осознаю, что этот так давно написанный храм в реальности расположен буквально рядом со мной. По обширной площади двигаются намеченные легкими штрихами человеческие существа. Кое-кто из них воздел вверх слабые руки, похожие на мушиные крылышки, однако ж массовой паники, как при стрельбе, эта манифестация Вечности отнюдь не вызывает. В голубином свете тут и там видны корабельные паруса, но присутствующие на площади анонимны, у них нет лиц, а значит, нет ни имен, ни характеров, они всего лишь толпа. Из красочной мостовой с трудом высвобождается намек на собаку, пятно, изображающее собаку, среди прочих, тоже материальных пятен, не изображающих ничего, никаких самостоятельных имен, просто нюансы цвета и камня, просто добавки. Кто-то несет то ли бочку, то ли тяжелую вязанку дров и потому согнулся, многие толпятся вокруг кого-то одного, но почему — непонятно, с козырька лавки свисают товары: длинные заячьи тушки, платки, пучки лаванды, только художнику известно, что это. В направлении полета «Явление» бросает незначительные тени, купола Сан-Марко сужены, преувеличенно сужены, будто не удались стеклодуву, слишком высокие и слишком тонкие.
Еще раз, словно тоже мог стоять там, я всматриваюсь в странные вереницы человеческих существ, в давних венецианцев. Они выстроились будто на английской автобусной остановке, но самой остановки нет, ожидание, в каком они пребывают, явно начинается в каком-то потаенном месте Ничто, и мне хочется сию же минуту отыскать на площади это место, указанное формулой, которую сумею прочитать только я, а стало быть, я, именно я, увижу Вечность, которая там, и только там, замаскированная под старца, что гонится за голубем, пролетит мимо, словно он еще может настичь Икара.
ГРЕЗА О МОГУЩЕСТВЕ И ДЕНЬГАХ
Другое Тогда, другое Сейчас. Время здесь ничего не значит. Сегодня я имею дело с водой. Все — упражнение в повторах, город необходимо всегда покорять заново. Палу-де-дель-Монте, Бачино-ди-Кьоджа, канал Маламокко, Валле-Палецца — как чудесно опять впервые приблизиться к Венеции, но на сей раз потихоньку, направляясь к городскому лабиринту через другой, болотный лабиринт, среди водяной живности, в первом утреннем тумане такого, как нынче, январского дня, когда слышны лишь щебет птиц да плеск весел, мутная вода спокойна, как зеркало, даль еще тонет в дымке, город окутан собственной тайной. Палу-де-делла-Роза, Коаделла-Латте, канал Карбонера, на большой карте лагуны фарватеры выглядят как закрученные водоросли, как растения со змеистыми, подвижными щупальцами, но это — пути в воде, пути, которые надо знать так же, как знает свой путь рыба, протоки в воде, что при отливе вновь становится сушей, сырой топкой сушей, охотничьими угодьями кулика-сороки, улита и песочника в их вечных поисках червяков и мелких ракушек на территории из воды и песка. Они были первыми обитателями, а когда город, словно бесконечно медлительный «Титаник», вновь погрузится в податливую почву, на которой покуда вроде как плывет, они, верно, станут и последними, будто меж двумя мгновениями миру привиделось невозможное, греза о дворцах и церквах, о могуществе и деньгах, о господстве и упадке, о райской красоте, изгнанной из себя самой, ибо земля не смогла выдержать столь великого чуда.
Как известно, на самом деле мы не можем представить себе вечность. Для моего человеческого рассудка она более всего похожа на что-то вроде числа тысяча, вероятно, по причине круглой пустоты трех нулей. Город, существующий свыше тысячи лет, есть осязаемая форма вечности. Думаю, оттого, что большинство людей чувствует себя здесь слегка непривычно, они плутают среди пластов минувшего времени, которые в этом городе все принадлежат и к настоящему. В Венеции анахронизм — суть самих вещей, в церкви XIII века ты видишь погребение века XV и алтарь XVIII, и то, что видят твои глаза, видели уже не существующие глаза миллионов других, однако здесь это совсем не трагично, ведь, пока ты смотришь, они говорят, ты постоянно находишься в компании живых и мертвых, участвуешь в многовековой беседе. Пруст, Рескин, Рильке, Байрон, Паунд, Гёте, Маккарти, Моран, Бродский, Мон-тень, Казанова, Гольдони, да Понте, Джеймс, Монтале — точно вода каналов, их слова струятся вокруг тебя, и точно так же, как солнечный свет дробит волны за гондолами на тысячи тончайших отблесков, во всех разговорах, письмах, набросках, стихах эхом звучит и искрится одно слово — Венеция, всегда одинаковое, всегда разное. Недаром Поль Моран назвал книгу об этом городе — «Венеции», но, собственно, даже этого мало. Уже для одного этого острова должна бы существовать превосходная степень от множественного числа.