– Пить надо меньше, – злился Кречинский. – С-сам ты дуга кризиса, Балашов.
Боба все-таки выяснил причину балашовского настроения. Он так принялся честить комитетчиков, геологов, политиков, что Игорь поневоле начал трезветь. Больше всех досталось ветеранам Афганистана. Миронова он упорно называл «афг-ганцем».
– Ты умом р-рехнулся, старик. Ты же на туфту к-купился, – голосил он. – Сейчас ребенку известно, что эти ветераны спецслужб, эти «Витязи», «Вымпелы», «Альфы» и «Беты», «Омеги», эти, г-господи, какие там еще буквы есть, они же ни хрена не могут на деле, они же только б-болтать умеют. Они даже нормальную крышу дать не могут, сами бандитов просят! Все в Афгане п-проперли, а теперь в Чечне туда же! Зато язык – до пупа… Судьба Р-россии! Ты о своей т-творческой с-судьбе побеспокойся!
Балашову стало неожиданно обидно за своего «чеченца» и за девушку Настю. Может быть, Кречинский и прав, но только вся эта жизнь, крыши, бандиты, да и пен-клуб, все это – аппликация. А у Андрея Андреича что-то по-другому, спокойное и крепкое. Что-то неинтеллигентное и притом правильное. То, что может пережить и интеллигенцию, и новую Москву, что ли? То, чему он пожелал бы пережить? Нет, бред. С чего это он желает пережить Москву какому-то комитетчику, имеющему знакомых олигархов на Камчатке? Из-за грамотной закуси, что ли? И все-таки отчего-то ведь возжелал?
Он подумал о том, что квартиры – это карманы. Они вздувают, наполняют объемом однородное месиво Москвы, и туда-то, как и в старые «застойные» времена, понапихана настоящая жизнь. Только мало осталось таких ниш, заполненных каждая своей душой, многих выцарапал, как устриц, выцарапал да перемолол большой новый Молох. И еще подумал, что, может статься, путь к таланту чистоты, проходящий вне своего края, очень опасен тем, что не знаешь, то ли по нему ты шагаешь, то ли как раз и поддаешься искусу.
– А ты знаешь, как в Афгане, в кишлаках, барана готовят? Если хороший гость приезжает? – сам не зная зачем вспомнил Игорь.
– А п-при чем тут б-баран? – споткнулся Боба, подозревая подвох.
– Выкапывают яму, разводят костер из можжевельника, из арчи. Представляешь, дух какой? Сверху камни кидают, а на них – барана, целиком. И ветками накрывают, чтоб томился. Вкуснее такого барана ничего на свете, говорят, нет. Разве что настоящая икра с Дальнего Востока.
– Ну и что? Что с того? К-какая икра?
– А знаешь, Кречинский, что такое дружественный кишлак?
– Как ч-что? Это который на нашей с-стороне! – в голос орал уже Боба, опасаясь, что с Балашовым приключился некий безвозвратный сюрчик и что сам он вот-вот станет персонажем какого-нибудь нового романа и провалится вместе с приятелем в черную временную дыру.
– А это тот кишлак, где осталось много мужчин. Потому что тогда он не зависит от бандитов. Вот такой кишлак нейтральный, и если с ними без зверства, а с умом и с опытом, если туда приехать с рисом, патронами и «шилом», то и тебя встретят по-человечески. И приготовят барана. И тогда ты, глядишь, и выживешь за червонец военных лет, и люди твои будут целы, а жители кишлака проклянут тех, кто решил, что ты должен уйти с их земли. А потом, через десяток лет, когда в такие же кишлаки двинутся с оружием совсем другие лихие люди, ты будешь есть икру с Дальнего Востока и вспоминать, как армия спасителей превратилась в банду грабителей и наркоманов, думать о том, как тяжко узнавать будущее по прошлому. И радоваться тому, что в жизни есть если не счастье, то хоть воля: друзья на Камчатке, печень в порядке… И плевать тебе на тех, кто тебя треплом называет. Главное – потреблять грамотно. Вот это творческая судьба. Она хоть как-то с судьбой связана, а не только с творческим онанизмом! С путем. А чеченские страсти и матери с черными выплаканными дырами вместо глаз – то, что хлеб для Гюнтера вашего Гросса, – то совсем другое. Больничка, раковый корпус. А я так не желаю.
– Слушай, тебе в секцию п-поэзии п-перевестись бы. Не думал об этом, а? – Кречинский успокоился. Конечно, хотелось ему на балашовском загривке въехать к Набатову, но не из прагматизма, ей-богу, а лишь из любопытства. Так сказать, потусоваться. Рассказ же про барана, как ни странно, пробудил в нем аппетит не только физиологический, но и писательский. Ему представились желтые пески, камни, смуглые люди в белых одеждах, смачно жующие сочное дымящееся мясо. Во всем этом привлекательном соцреализме было одно непонятное место – «шило», но спрашивать, что же это за шило такое, он не стал.
– Т-так, старик. Ну, ежели т-тебя этот совок зацепил, дои своего «афг-ганца». Т-только будь человеком, меня не подводи. Завтра к семнадцати ноль-ноль подкати в Домжур, а там говори что хочешь. Т-только про раковый корпус не надо. Икры не обещаю, но водка там не хуже, чем у твоего ветерана. Знаю я их, небось, поил какой-нибудь «Гжелкой», а сам про «К-кристалл» и п-про известковые воды впаривал. А то с чего бы из т-тебя такая п-поэзия с утра поперла?
Логинов
Володя Логинов вернулся из поездки смертельно уставшим. Первые дни в Москве ему казалось, что пыль ингушской земли намертво въелась в его поры и ее не извести оттуда ни мылом, ни березовым веником. Помотавшись с неделю по столице и с удивлением видя вокруг беспечные лица – девушки в юбочках из черной кожи, парни духами пахнут, – поглядел он на это безобразие, собрал рюкзачок, уложил палаточку и отправился на природу.
Ранним утром люди в электричке с удивлением смотрели на высокого жилистого мужчину в пятнистом комбинезоне, сидевшем на нем, как костюмчик от Версаче. Сапоги у мужчины были с коваными серебряными носками и серебряными же маленькими шпорами. Густые, с проседью, волосы покрывала шляпа с широкими крутыми полями. К дужкам темных очков была привязана тесемка, пробегающая за ушами и оканчивающаяся на груди большой серебряной же бляшкой с буквами «VIP».
– Небось, иностранец, – рассуждали сонные дачники, кто с привычной неприязнью, кто с ленивым любопытством, а кто – просто так, со скуки. – Все тянет их сюда, болезных. На нашу грядку.
– Американец, – конкретно определила молодая контролерша и, минуя прочих пассажиров, потребовала билет под испуганным взглядом пожилой напарницы. Но билет у джентльмена, увы, наличествовал.
– Там, в Европе, без билета не съездишь. Враз полтыщи сымут, – сказал кто-то из знатоков.
– Ага, вроде у себя как порядочные. А в Югославии что творят!
Заспорили, уже не обращая больше внимания на иноземца.
Выйдя из электрички, «американец» уверенно перешел полотно, миновал кустарник, отделяющий поселок от железной дороги, в коммерческом киоске купил две фляжки водки «Исток», шоколадку да бутылку минеральной воды под названием «Святой источник». Затем направился по тропинке в горку, за которой начинался влажный лиственный лес, лишь километрах в пяти, у ручья, смешивающийся с сосняком. На холме человек ненадолго остановился, окинул взглядом плоский пробудившийся мир, зацепился глазами за купол дальней бледно-голубой церквушки, будто подвешенной на невидимой ниточке меж небом и землей, коротко поклонился, не крестясь, и затем, уже не оглядываясь, двинулся в лес.
Но, пожалуй, еще больше удивился бы дачник или попавший сюда по пьяни либо еще какому стечению обстоятельств житель русской средней полосы, окажись он поздним вечером у того самого ручья, где лиственник смешивается с сосняком. Ему довелось бы наблюдать такую картину: у костра, вспышками разрывающего сумерки, в странной стойке, со сведенными внутрь коленями, стоял голый по пояс мужчина. Он надолго закрывал глаза, с усилием опускал ладони, будто медленным поршнем выдавливая из себя воздух, затем взмахивал руками, и тогда по его отсвечивающему красноватыми бликами телу свободной волной пробегала тень. Выдох сопровождался решительным рыком, вдоха же слышно не было, так что могло показаться, что внутри человека, в его широкой груди, спрятан огромный воздушный резервуар. Но не это вызвало бы удивление у разное повидавшего на своем веку жителя средней полосы – подумаешь, каких только чудаков не производила и не носила на себе эта горбящаяся Подмосковьем земля. Поразило бы другое: у огня, в котелке с водой грелась бутылка водки. Вот от такого зрелища заныла бы душа наблюдателя, сплюнул бы он себе под ноги, выругался бы извилисто да и двинулся бы своей дорогой. Но пусто было окрест костра, никто не бродил в этот час по сумрачному лесу, и чуткое ухо высокого человека с сомкнутыми коленями улавливало лишь сердитый треск горящих поленьев.