Анна Анисимовна остановилась, напряженно разглядывая чуть помятую бумагу, думая, какие же — добрые или худые — вести принесла она. Оттягивая время, стащила с ног кирзовые сапоги, переставила на другую ступеньку крыльца серый потускневший тазик с мочалом и тряпками. Только после этого притронулась к скобе. Вытаскивала бумагу медленно, осторожно, будто бы она была на клею и могла порваться. Развернула ее и, приглядевшись, чуть не присела от внезапной радости: телеграмма от сына, из Москвы!
Телеграмма была короткая — всего три машинописных строки на узких белых полосочках. Но Анна Анисимовна читала ее медленно, повторяя вслух каждое слово:
«Ма-ма вы-ез-жай… трид… трид-ца-то-го Мо-скву ве-чер-ним по-ездом встреч… встре-чу на вок-за-ле… Сте-пан»…
Не в силах унять волнение, схватившись рукой за сердце, Анна Анисимовна опустилась в бордовом своем платье на верхнюю ступеньку крыльца. Вот и сбылось то, о чем она мечтала тайно все эти годы!..
— Сыночек ты мой, родненький, спасибо тебе, век живи! — проговорила Анна Анисимовна, прижимая телеграмму к груди. — Поеду, поеду, как не поехать? Шибко охота мне с тобой по столице походить, на улицы, дома поглядеть. Тогда уж и помирать не жалко…
Еще раз перечитав телеграмму, Анна Анисимовна встала с крыльца и неторопливо, с высоко поднятой головой проплыла через сени в избу. Там, переставляя без надобности вещи на столе, гремя посудой на кухне, размышляла, что возьмет с собой в Москву. Одежду, конечно, подходящую, Степаном привезенную. Гостинцы деревенские: огурцы, мед, шанежки картофельные, малиновое и брусничное варенье, пирог с рябиной да с калиной… Сын, поди, соскучился по ним. Вздохнула успокоенно: успеет еще приготовить, до тридцатого еще почти целая неделя.
Чем больше думала Анна Анисимовна о предстоящей поездке, тем сильнее брало ее сомнение: так ли она поняла смысл телеграммы, не напутать бы чего. Тридцатого выезжать, может, не в августе, а в сентябре? А вдруг разминутся они со Степаном на московском вокзале, как она его потом найдет? Людей-то в Москве — тьма-тьмущая, недолго и заблудиться. И хватит ли у нее денег на дорогу? Ехать-то на поезде больше суток, билет на поезд, она это знала, по-разному стоит.
Разволновалась Анна Анисимовна так, что голова у нее пошла кру́гом. Надо было с кем-то из сведущих людей, бывалых, посоветоваться. Но с кем? Редко кто выезжает из Марьяновки в дальние города. А в Москве, кажется, никто не бывал. Может, к Настасье, учительнице, сходить? Анна Анисимовна, обрадовавшись этой мысли, посмотрела из окна на школу: к ней, только к ней. Грамотная, месяц целый ее не было, поездила, небось растолкует, что к чему. Рассудила также, что Насте самой очень захочется поглядеть на телеграмму…
В сумерки Анна Анисимовна, закончив все дела во дворе, вышла из ворот на улицу — в васильковом платье, в туфлях с «молниями», в нейлоновой косынке. В руке она несла литровую стеклянную банку, покрытую марлей. Размахивала рукой без боязни, потому что в банке было не молоко, а густая, из погреба, сметана.
«Тама она, в своей комнатке, — определила Анна Анисимовна, глядя на освещенное крайнее окно. — Книжки, поди, читает али ужин готовит. Спать-то ишо рано, а молоденьким и вовсе».
Во дворе школы Анна Анисимовна увидела, как и весной, стоявшую на траве долговязую классную доску. В сенях так же остро пахло сосновым настоем. Свежий тес белел в темноте, как простыня. Около двери, ведущей в коридор, Анна Анисимовна зацепилась ногой за что-то выпуклое, металлическое. От неожиданности, звона и громыхания, наполнившего темные сени, она качнулась так, что ударилась плечом о дверь и едва не выронила из рук банку со сметаной.
— Господи, пустое-то ведро куда поставила — у самого порожка! — проворчала, придя в себя. — А лампочку здеся пошто не привернуть? В лавке за двугривенник ее продают, сходила бы, купила. Ох, жить-то ишо не умеет…
Когда Анна Анисимовна открыла дверь и ступила в коридор, недовольство у нее стало проходить. Здесь было светло, под потолком горели две большие лампочки. Коричневый пол в коридоре, без единой соринки, блестел, будто начищенный кремом. «Сама, видать, помыла. Дарья, школьная уборщица, ведро в сенях не оставила бы. Погоди-ка, поют где-то…»
Анна Анисимовна остановилась, прислушалась, глядя на дощатую дверь в конце коридора. Песня шла оттуда, грустная, протяжная. «По радио передают. Хотя, кажись, нет, на гармошке бы играли, ежели по радио. Не Настасья ли сама сердце отводит? Голосок-то вроде похожий».
Песня ширилась, крепчала, и слова уже можно было разобрать. Анна Анисимовна слушала ее, затаив дыхание, не шевелясь, чтобы ненароком не заскрипеть половицами…
Вспо-омни, мой ненагля-ядный, как тебя я встреча-ала-аа,
Мне казалось, что сча-астье-е — это ты, до-орого-о-ой.
Все, как лу-учшему дру-угу, я тебе доверя-яла-а-а,
Почему же сего-одня ты прошел стороно-о-ой?
Анна Анисимовна узнала песню: слышала ее несколько раз по радио из Москвы. Но такого волнения, которое охватило ее теперь, испытывать ей еще не приходилось. С щемящим сердцем думала она о прожитом, о невозвратной молодости и еще о том, что каждая русская баба веки-вечные ждет счастья…
А песня все лилась и лилась из-за дощатой двери, и в ней боролись надежда и отчаяние, как одуванчик с ветром.
Никому не пове-ерю, что другую ты лю-юби-ишь,
Приходи на свида-анье-е, ты меня не трево-ожь.
Неужель в моем се-ердце огонечек поту-уши-ишь,
Неужели тропи-инку-у ты ко мне не найдешь?
Не утерпев, Анна Анисимовна двинулась в конец коридора и потянула Дверь на себя. Скрип сразу оборвал песню, Настя Макарова — в коротеньком халатике, босоногая, с опечаленными глазами — убрала с лица ладони и поспешно встала из-за стола.
— Тетя Аня, вы?
— А то кто же, рази не узнаешь? — сказала Анна Анисимовна с улыбкой. — Слушала я, как ты поешь. Складно у тебя выходит, душевно, прямо будто у Зыкиной Людмилы.
От неторопливого голоса, от улыбки Анны Анисимовны у Насти вспыхнули щеки и засияли глаза. Она кинулась к столу, вытащила из-под него табуретку.
— Что же вы стоите, тетя Аня? Проходите, пожалуйста, садитесь!
Увидев, что Анна Анисимовна снимает туфли, Настя заторопилась к ней с домашними тапочками в руке:
— Наденьте. А то загрязнятся ноги у вас.
— Не горе, — небрежно сказала Анна Анисимовна, шествуя к столу в коричневых чулках, держа банку на ладони. — Пыль — не сало, стряхнешь — отстала. А тапки твои не налезут, ноги-то у меня большущие, на мужицкий лад выросли.
Перед тем, как опуститься на табуретку, посмотрела на пустые стаканы и перевернутую кверху дном алюминиевую кастрюльку на подоконнике.
— Не варила сёдня? — повернулась к Насте. — Поди, целый день не евшая?
— Ела я, тетя Аня, ела. Посмотрите, — Настя раскрыла дверцу тумбочки, — есть у меня и батон, и сахар, и масло сливочное.
— Масло да батон — рази это еда? На-ка, возьми сметанки, свеженькая. В прохладное место поставь, а то может прокиснуть.
Настя, смутившись, поставила банку со сметаной на подоконник и сразу начала рыться в белой треугольной сумочке, лежащей на столе. Вытащила хрустящую рублевку и еще горсть мелочи.
— Убери, не за деньги даю! — сказала Анна Анисимовна, сердито отводя Настану руку. — Радость у меня сёдня. Погляди-ка вот…
Протянула телеграмму, которую нащупывала нетерпеливо в боковом кармане платья с той минуты, как села на табуретку.
Настя поспешно высыпала деньги на стол. Взяла телеграмму осторожно, обеими руками. Прочитала ее, как показалось Анне Анисимовне, очень уж быстро, не поняв как следует смысла. Но, когда Настя повернулась, чтобы отдать телеграмму, Анна Анисимовна заметила, как сильно горит лицо учительницы и как неспокойно ходят груди ее под шершавой материей халата.