Наутро разразился страшный скандал. Галина Дмитриевна кричала, что я подрываю дисциплину в школе, сею анархические настроения и насаждаю хулиганство. Владимир Иванович с плохо скрытым торжеством отмечал мой недостаточный опыт и сетовал на то, что партийной организации не был доверен контроль за новым начинанием.
Факультатив запретили, мне объявили выговор, а партийная организация совместно с советом дружины и комитетом комсомола разработали комплекс мер по улучшению идеологического воспитания и укреплению дисциплины в школе. Но дело приняло неожиданный и опасный оборот: ко мне домой явилась депутация во главе с конунгом и потребовала решительных действий. Я призывал их к выдержке и терпению, но все было напрасно. На следующий день два седьмых класса не вышли на занятия.
– Что в программе?
– Ничего нового.
Фаина обхватила губами соломинку, состроила гримасу. – Компот из сухофруктов.
– Не хочешь, не пей.
– Спасибо. Ты сама любезность.
Раскатала сигаретку между длинными пальцами. Зажег спичку. Ткнулась сигареткой в мою ладонь.
– Не сердись. Я очень измотался в последние дни. Ты ведь знаешь…
– Да. И чем дело кончилось?
– Видишь ли… Тебе действительно интересно?
Откинулась на спинку стула, положила ногу на ногу.
– Конечно!
– Они не могут со мной ничего поделать. Я молодой специалист, распределен к ним и обязан, понимаешь, обязан отработать на них три года! Ты бы слышала, какой стоял ор. Допустила, потворствовал, не углядел… Парторг так и рвался подгадить директрисе, но за подобные ЧП ему бы самому не поздоровилось… Так что перед лицом общей опасности внутренние склоки временно забыты. Но факультатив уже объявлен громогласно на весь район и прикрыть его без лишнего шума трудно. К тому же, если его немедленно ликвидировать, начнется форменный бунт!
– Бедные. Мне их жалко.
– Напрасно жалеешь. Они могут вообще лишить меня по идеологическим мотивам права преподавать. А факультатив медленно задушить жестким контролем, цензурой, казенщиной.
– У тебя хоть какая–никакая, а жизнь… Я же пока только языком треплю.
– Ты должна доучиться.
– Ничего я не должна. Вот возьму – и уеду!
– Уезжай.
– Уеду!
– Перестань… Не кажется ли тебе иногда, что мы словно движемся наугад по дремучему лесу и, описывая круги, все время возвращаемся на одно и то же место? Мы потеряли счет этим кругам, и в усталом отупении кажется, что кружимся уже не мы, и трава примята не нами…
– О чем ты?
– Все двоится, теряет устойчивость и четкость. Узкий твой бокал и вьюга за глухим стеклом окна… Пойми, это уже – было!
– Из мрака в сумрак переход…
– Здесь другое.
Взял ее за руку. Рука вяло и безвольно распласталась по моей ладони.
– Самое ужасное, что каждый кружит в одиночку, и круги эти не смыкаются… Где искать виновных?
– Дело понятное, и чтобы его решить, совсем не обязательно лезть в метафизику. Все лежит буквально на поверхности. Ну нет, ты нагромождаешь сложности, и только для того, чтобы, не дай бог, не догадаться в чем дело! Сколько времени ты уже не виделся со своими?
– С кем?
– Ну, с Илюшкой, Андреем и…
– Не знаю.
– Три, четыре месяца?
– Наверное…
– А сказать, почему? Ты боишься!
– Чепуха! У меня нет никакой причины бояться встречи с ними.
Выдернула из моей ладони пальцы; перегнувшись через стол, показала узкий красный язычок.
– Боишься, боишься, боишься!
– Нет! И чтобы доказать тебе это, я… я завтра же увижусь с…
– Посмотрим.
Сняла со стула сумку, перекинула через плечо.
– Пошли. Мне здесь надоело.
Не сговариваясь, мы перебежали Садовую и, дойдя до поворота, свернули к Патриаршим прудам. В пустом пространстве парил огромный серебряный эллипс, и мы осторожно пошли по его краю, словно боясь оступиться в темноту.
– Ноябрь, а уже лед. Рановато.
Поправила шарфик.
– Холодно.
Я обнял ее за плечи и поцеловал в мягкие губы. Вырвалась, стремительно отскочила в сторону.
– Не надо!
– Но почему? В прошлый раз…
– В прошлый раз хотела, а сейчас не хочу!
– Я не понимаю…
– Тебе одиноко? Тебе нужен кто–то, с кем можно провести вечерок и поцеловаться, да? Ты хороший, ты пай–мальчик… Ты ведешь себя образцово! А знаешь, в чем дело? Или опять не догадываешься?
Пододвинулась ко мне. Шапка съехала на ухо, руки в карманах.
– Ты сейчас похожа на мальчишку.
– А ты… ты баба!
– Я не думаю…
– Что? Громче!
– Я не думаю, что ты хоть секунду заблуждалась на мой счет. Ты всегда знала, кто я и как к тебе отношусь. Я – не рыба и считаю унизительным бросаться с голодной жадностью на первую попавшуюся поклевку.
Отступила на шаг. Нервно хохотнула.
– Правильно… Знала ведь, что этим кончится. Господи, какая же я дура!
Путаясь в полах шубы, побежала по светлой кромке.
– Подожди! Стой!
Догнал, с силой развернул к себе.
– Чего тебе надо, чего тебе надо? Отстань от меня, оставь же меня! Трус, трус, трус!
Снял руки с ее плеч. Несколько мгновений мы стояли, тяжело дыша и глядя в упор друг на друга. Улыбнулась. В темном провале рта сверкнули зубы.
– Ненавижу. Понял? Не–на–ви–жу.
Я повернулся и, не оборачиваясь, торопливо зашагал прочь.
XVI
На втором этаже больницы – я и дед. Комната заполнена тусклым свечением серенького зимнего дня. Приглушенные шаги, голоса, мелькает белый халат, растворяясь в блеклом сиянии оконных проемов. Деда привезли сюда две недели назад с подозрением на инфаркт. Подозрения не подтвердились, и все же что–то стало заедать в нем, крутиться со скрипом и стуком. Он весь отяжелел, набряк; сидит, опираясь на палку. Глаза под полуприкрытыми веками почти не видны. Дряблая кожа пустыми складками висит на щеках. Достает платок, громко отхаркивается.
– Так–так, – и повторяет, – так–так…
Но вдруг прежняя улыбка кривит губы, а глаза твердо и зорко вглядываются в собеседника.
– Дожил до времечка. Единственный способ напомнить о себе – пригласить на похороны!
Смеется хрипло, стучит раздраженно палкой по полу.
– Простыл. Сквозняки замучили…
…Видишь ли ты его зимой двадцать первого года? Он сидит на корточках у тусклого огня, кутаясь в драный шарф; покашливает. О чем он думает и думает ли вообще? Чем жива душа его в распухшем от голода теле? Пламя завораживает, гладит лицо мягкими теплыми лапками. Когда нежность их ослабевает, он тянется к темной груде бумаг на полу – отрывая обложки (они плохо горят), торопливо насыщает маленького ласкового зверя. И ему кажется, что не было и не будет ничего блаженнее этих минут… Они перетекают – одна в другую, а мысль, пробудившаяся в их глубине, остается, стремительной тенью скользит по минутам–волнам.
Он спохватывается, начинает кружить по комнате, пытаясь утишить тревогу. Но она снова здесь, и снова щеголеватый приват–доцент Московского университета идет к дверям и, в последний раз оглянувшись на свое отражение в зеркале, с испугом и недоумением встречается взглядом с заросшим колючей мелкой бороденкой человечком неопределенных лет. Тот подмаргивает ему; скривившись, натужно кашляет, сплевывая в огромный, черный от грязи платок. Приват–доцент отстукивает торопливую дробь по железным мосткам, но вместо того, чтобы направить легкий бег к назначенному месту под тентом, шарахается к буфету, проглатывает пару стопок и, слегка захмелев, сидит, ероша тщательно уложенные волосы… А вдруг – не было того человека в зеркале: была лишь фотография самодовольного франта с изумленно–вопросительным взглядом на выхоленном лице?
Он пробился сам и давно уже не чужак на этой палубе. Союз с очаровательным существом под тентом должен еще больше упрочить его положение. Но вот, огромная тоскливая тяжесть навалилась на него; чувствуя, что еще минута, и будет проиграно все с таким трудом нажитое, он не может заставить себя оторваться от стула!..