Эти два человека, действующие в горниле жестокой гражданской войны, кажутся писателю ее «двуликой маской»: «Одно лицо этой маски было обращено к прошлому, другое к будущему, оба были трагичны… но горькие складки на лице Лантенака были окутаны мраком ночи, а на зловещем челе Симурдэна сияла утренняя заря».
С другой стороны, маркизу де Лантенаку противопоставляется нищий Тельмарш, который живет в лесной хижине на бывших землях маркиза, конфискованных революцией. Среди волнений гражданской войны этот бедняк продолжает жить под обаянием мирной природы. Его больше, чем люди, занимает движение небесных светил, он с большим наслаждением, чем к звукам речи, прислушивается к пению птиц. «Поверьте, никак я в толк не возьму. Одни приходят, другие уходят, события разные случаются, а я вот сижу на отшибе да гляжу на звезды» (11, 83), — признается он Лантенаку, которого он, по своему простодушию, прячет в лесной берлоге и спасает от разыскивающих его республиканцев.
Философствующий бедняк, который живет вдали от общества, стараясь не вмешиваться в его распри, но помогая людям всем, чем он может, всегда является воплощением человеколюбия и бескорыстной доброты в романе Гюго, подобно Урсусу из «Человека, который смеется». Однако в романе «Девяносто третий год» это принципиальное невмешательство и подобного рода человеколюбие показаны в совершенно новом аспекте. Писатель уже не любуется им, а осуждает его. Добро Урсуса, приютившего и вырастившего двух сирот, отторгнутых обществом, было абсолютным добром. А «добро» Тельмарша, укрывшего от республики воинствующего вождя контрреволюции, обернулось страшным злом. Спасая вождя контрреволюции Лантенака, Тельмарш вместо добра приносит неисчислимые бедствия множеству людей, ибо спасенный Лантенак тотчас же дает о себе знать горящими деревнями, массовыми расстрелами, беспощадным террором по отношению к республике. «Если бы я знал! Если бы только я знал!» — восклицает ошеломленный Тельмарш при виде жертв Лантенака.
Фигура Тельмарша, введенная в роман «Девяносто третий год», становится воплощением известного тезиса автора о неправомерности позиции невмешательства, о том, что в моменты острых общественных столкновений человек не имеет права погружаться в «чистое» искусство или в «чистую» природу. Он должен прислушиваться к людским голосам и распространять свое человеколюбие вовсе не на первого встречного, а лишь на того, кто этого действительно стоит. Иначе добрый поступок может превратиться в свою противоположность.
Таким образом, идея абстрактного добра и всепрощения, так горячо проповедуемая писателем в романе «Отверженные», решительно отвергается им в годы создания «Девяносто третьего года». Снова, как в «Отверженных», идеал Гюго разделяется между двумя типами героев — справедливым, как Мириэль, и пылким, как Анжольрас, но это теперь герои революции, связанные кровно с ее воинствующей поступью, с активной, наступательной, революционной защитой человеческих идеалов. И — интересная ассоциация! — если мы всмотримся в новую пару положительных героев Гюго, мы обнаружим, что руководитель революционной баррикады Анжольрас, с мечом в руке мечтающий о лучезарном будущем человечества, остался без принципиальных изменений в романе «Девяносто третий год», получив лишь новое имя революционного командира Говена. Зато священник Мириэль, горячий защитник гонимых и отверженных, сбросил свою рясу и во имя этих же принципов стал проводить в жизнь идею революционного возмездия врагам народа, называясь именем революционного комиссара Симурдэна. Может быть, нигде лучше, чем в этом видоизменении положительного героя, не проявилась эволюция взглядов Гюго, пережившего уроки Парижской коммуны.
Симурдэн и Говен — две стороны революции, «два полюса правды», как называет их писатель. Вместе с Говеном возникает новый конфликт и поднимается вторая важнейшая проблема романа «Девяносто третий год». Говен и Симурдэн — люди единого революционного лагеря, защищающие единую революционную правду. Убежденные солдаты революции, они заняты одним и тем же делом: один из них командует экспедиционным корпусом, посланным для подавления контрреволюционного мятежа в Вандее, другой является делегатом Комитета общественного спасения, состоящим при этом корпусе. Молодой Говен — воспитанник и духовный сын Симурдэна. Они связаны между собой крепчайшими узами идейного единства и сердечной привязанности. И в эту тесную дружбу, в это духовное единство лагеря революции писатель намеренно вводит трагический конфликт для того, чтобы поставить в своем романе волнующую его проблему революционного насилия и острого противоречия между вынужденной беспощадностью революции и ее глубоко человечной и гуманной целью.
В сопоставлении с Говеном Симурдэн открывается иными гранями своего характера и оказывается отнюдь не безупречным героем Гюго. Прямолинейный и непреклонный, он «устремляется вперед со слепой уверенностью стрелы, которая видит лишь цель и летит только к цели». Однако «в революции нет ничего опаснее слишком прямых линий» (11, 112), замечает автор «Девяносто третьего года», явно не одобряя этой прямолинейности и фанатизма революционного комиссара.
Говен же, в противоположность. своему суровому учителю, воплощает более сложный и, вместе с тем, человечный идеал писателя — соединение воинской отваги с мыслью, мечтой и великодушием. «Это был мыслитель, философ, молодой мудрец», — характеризует он Говена. Симурдэн и Говен творили одно и то же дело — бились бок о бок в великой революционной битве. Однако их позиции, а главное, понимание республики будущего были различны. «В свете близкой уже победы обрисовывались две формы республики: республика террора и республика милосердия, одна стремилась победить суровостью, другая кротостью» (11, 229). Симурдэн считает, что нельзя обойтись без первой, ибо у революции есть страшный враг — старый мир — и она должна быть безжалостна к нему, как хирург безжалостен к гангрене, которую надо оперировать твердой рукой. «Придет время, когда в революции увидят оправдание террора», — говорит он. «Смотрите, как бы терpop не стал позором революции» (11, 229), — отвечает ему Говен.
Противоположные позиции Симурдэна и Говена резко (вталкиваются автором после поступка маркиза де Ланте-рака, который, бежав из осажденной республиканцами башни Тург, внезапно возвращается обратно, услышав нечеловеческий вопль матери, чтобы спасти ее детей, запертых в горящей башне. После этого он вынужден сдаться в плен, прямо в руки суровому Симурдэну, зная, что его ждет смерть. Неожиданный поступок Лантенака, Совершенно неправдоподобный с точки зрения реалистической эстетики, — понадобился романтику Гюго для того, чтобы еще раз провозгласить свой любимый тезис, будто подлинной человечностью можно победить самую жестокую бесчеловечность: «Как удалось сразить этого колосса злобы и ненависти? — говорит он о Лантенаке. — С каким Оружием вышли против него? с пушкой, с ружьями? Нет, — с колыбелью» (11, 345).
Но тогда начинается цепная реакция добра, которая идет от Лантенака к Говену, как некогда в «Отверженных» — от епископа Мириэля к Жану Вальжану, а от Вальжана к Жаверу. В главе «Говен размышляет» писатель, как и в «Отверженных», развертывает драматическую битву добра со злом, на этот раз в душе Говена. Раздумывая о самоотверженном поступке Лантенака, который пожертвовал жизнью ради спасения чужих детей, Говен не может согласиться с его казнью. «Такая награда за героизм! Ответить на акт великодушия актом варварства! Так извратить революцию! Так умалить республику!» (11, 347), — думает Говен, представляющий себе законы революции в широкой гуманистической перспектива и забывающий о сегодняшних — непосредственных — ее задачах.
В конце концов Говен решает этот внутренний спор в пользу Лантенака, полагая, что он «вернулся в лоно человечества». Но в противоположность тому полному преображению, которое произошло под влиянием епископа ж душе Жана Вальжана, пережившего целую очистительную бурю и ставшего в результате глубоко нравственным человеком, Лантенак, спасший крестьянских детей под влиянием внезапного, импульсивного движения, остается такой же аморальной личностью и заклятым врагом революции, каким он был ранее. Он продолжает с яростью отстаивать старый строи и привилегии своего сословия, презрительно говоря о «смердах» и о «мерзостях» революции. Очутившись на свободе, он снова возглавит кровопролитную войну против республики — и, следовательно, поступок Говена, который его освободил, никак не может быть оправдан с точки зрения реальных задач революции и родины. Речь Говена, которую он произносит перед революционным трибуналом, показывает, что он сам это осознал и сам вынес себе смертный приговор: «…одно заслонило от меня другое; один добрый поступок, совершенный на моих глазах, скрыл от меня сотни поступков злодейских; этот старик, эти дети, — они встали между мной и моим долгом. Я забыл сожженные деревни, вытоптанные нивы, зверски приконченных пленников; добитых раненых, расстрелянных женщин, я забыл о Франции, которую предали Англии, я дал свободу палачу родины. Я виновен» (11, 369).