В этом письме не было совершенно ничего необычного. Оно могло бы стать еще одним воспоминанием, запертыми в столе, охраняемым артефактом, впитавшим ее касания, только вот кое-что мешало: Рада говорила, что отец ушел из семьи, когда она была совсем маленькой. Она почти не помнила его, выросла с матерью и, по ее словам, никогда не чувствовала потребности в отце, потому что не помнила, как это, когда он есть.
Да и адрес был странным — кому и зачем она отправила дежурное письмо, которое заведомо не дойдет до адресата?
Яр поднялся в комнату, запер дверь и дважды переписал письмо. Второй раз он старался переписывать почерком Рады — ему со школы удавалось подделывать чужие почерки и подписи. Вдруг в наклоне букв, в нажиме ручки есть какой-то сакральный смысл?
Он знал, что с частью письма придется расстаться. Первый лист — много слов, много касаний. Конец письма — половинка листа, всего несколько строчек прощания и более свободное, размашистое, словно буквы наконец-то перестали тесниться и бросились врассыпную: «с любовью, твоя Рада».
Сомнения были недолгими. Первый лист Яр сунул в карман, а второй убрал в конверт и положил в ящик стола. Ящик запер на ключ и несколько раз проверил, дернув за ручку.
Мать Рады жила в центре города. Яр знал, что она его ненавидит. Он помнил, как Рада привела его знакомиться — в светлую, женскую квартиру, убранную кружевами и салфетками, с фотографиями на стенах, плотными скатертями и ГДРовской мебелью, которой, казалось, никто никогда не пользовался. Яр знал, что почти все время на креслах и диванах лежали плотные покрывала, а перед гостями они снимались, чтобы продемонстрировать золотисто-бежевую обивку.
Яр вспоминал, как впервые пришел в этот дом — в белой рубашке под кожаной курткой, спокойный и уверенный, что все, что произойдет дальше, не будет иметь никакого значения.
Тогда он держал невесомую фарфоровую чашку, тонкую, как яичная скорлупка, и думал только о том, как бы ее не разбить. На тарелке лежало печенье в виде ракушек, рассыпчатое, к нему было страшно прикоснуться, потому что казалось, оно от одного дыхания превратится в пыль.
«Знаете ли вы, юноша, как называются эти пирожные?» — улыбаясь, цедила мать Рады. Сама Рада, так же благожелательно перекосившись, пила чай крошечными глотками и делала вид, что все в порядке.
«Просветите», — подыграл он.
«Это мадлен, те самые, что ел герой Пруста в бесподобном романе «В сторону Свана», вы, конечно, помните этот момент…»
Он улыбнулся и сказал, что находит это исключительно занимательным. Хотя на самом деле он находил это позерством, а пирожные — приторной дрянью.
После того случая они с матерью Рады не встречались до самых похорон. Просто однажды Рада приехала к нему с чемоданом и попросила разложить диван. Яр давно звал ее, она давно хотела — и в какой-то момент противоречия с матерью и ее раритетным пианино достигли пика.
Но он помнил дорогу. Теперь особенно ярко, привыкнув к истаявшим следам. Помнил номер подъезда и квартиры, помнил дверь — ярче, чем недавно виденную дверь Яны. Даже помнил код домофона. И сейчас он ехал к этой женщине, прочитав Пруста, хотя это больше не имело никакого значения.
«Этот момент», как же. Ну да, пожалуй, это было смешно.
Долго стучать не пришлось. Он бы предпочел позвонить и договориться о встрече, но когда Рада жила с матерью, у них не было телефона. Ее мать так упорно держала аристократическое реноме, что не потрудилась обзавестись телефоном, пейджером и тем более сотовым — наверное, ждала, что ей будут присылать визитки и подносить на серебряном подносе. Визиток у Яра не было, как и подноса, поэтому он по-пролетарски долбил кулаком в дверь, игнорируя звонок.
Дверь открылась. Яр замер с поднятой рукой. Надежда Павловна не изменилась с их последней встречи. Только платье на ней было зеленое, а не черное. Все те же гладко зачесанные волосы, отложной кружевной воротник на платье. Словно Рада не умирала.
— Зачем вы пришли? — тихо спросила она, и Яр понял, что-то все же изменилось — голос. Тихий голос смирившейся женщины, сумевшей сохранить фасад от трещин, но забывшей о стенах.
— Я принес вам письмо, — ответил он.
— Какое письмо?
— Могу войти?
— Заходите, — она пожала плечами и посторонилась, пропуская его в квартиру.
Все было на своих местах — кружева, скатерти, фотографии и пианино. Только покрылось пыльной пленкой, пошло рябью морщин. На потускневших обоях, в ореоле фотографий, запечатанных за пластиком и хрустким стеклом воспоминаний, висел портрет с похорон Рады, перечеркнутый черным в углу. Под ним теперь стоял комод, на котором горела лампадка и были расставлены иконы — дорогие, в золотых окладах и простые, картонные.
На похоронах она не пожелала с ним разговаривать, заперлась в своем горе как в крепости. Впрочем, на кладбище она поехала с Яром и с ним же вернулась домой.
— Будете чай? Только у меня больше нет печенья, — глухо произнесла она.
У Яра мелькнула мысль, что надо согласиться, что ей так будет комфортнее, но потом с раздражением ее отмел — невозможно вернуть этой женщине комфорт. Даже если он будет наизусть зачитывать ей Пруста и жонглировать печеньем.
Он покачал головой. Хотел сесть на табурет у комода, но побоялся, что он не выдержит веса. Надежда Павловна только пожала плечами.
— О каком письме вы говорили?
Яр достал письмо, расправил и протянул ей. Она потянулась надеть очки, висящие на шее, но замерла. Поднесла листок к самым глазам, и Яр заметил мелькнувшее на ее лице нетерпеливое раздражение. Она все же надела очки — торопливо, уже не заботясь о фасаде, и впилась взглядом в строчки.
— Это не все, — наконец сказала она.
— Да. Вторую половину я оставил себе.
— Там было что-то важное?..
— Нет, — солгал Яр.
Она кивнула. Будто все поняла.
— А конверт…
— Получатель — «папа». И указан несуществующий адрес.
— Рада не могла писать своему отцу, — вздохнула Надежда Павловна.
— Почему?
— Потому что я никогда не говорила ей, что ее отец сидит в тюрьме.
Яр почувствовал, что это момент, когда он должен злорадствовать. Где-то в другой реальности, он бы желчно улыбнулся. За то, что Рада не была с ней счастлива, за все ее кружева, Пруста и пирожные мадлен. Но здесь и сейчас он почувствовал только минутную горечь — так вот что пряталось под салфетками и фарфором. Просто очередная куча засохшего дерьма.
— До сих пор? — уточнил он.
— Нет, — глухо сказала она. — Он сбежал. Год назад.
— За что сидел? — ровно спросил Яр.
— Он убил ребенка. Потом сокамерника. Я взяла девичью фамилию, выписала его из свидетельства о рождении Рады… тогда везде был такой бардак… Мы переехали, я… все сделала, чтобы никто не узнал. И теперь даже журналисты не знают. — Из ее прически выскользнула невесомая заколка и бесшумно упала на ковер. Тонкая прядь медленно распрямилась, разделив надвое ее лицо. — Никто нас не нашел. Только ты… ты нашел, — она растерянно улыбнулась. — Не думай — Раду он не убивал. Это ты ее убил.
Яр почувствовал, как сжимаются кулаки, а мир тускнеет, сжимается, и только лицо этой женщины остается четким. Отстраненно почувствовал — не он их сжимает, они сжимаются сами. Надежда Павловна с отвращением посмотрела на его руки и продолжила:
— Когда она привела тебя знакомиться, я сказала, что ты сделаешь ее несчастной. Я думала, это самое страшное. А ты сделал ее мертвой. Если бы она не ночевала в той ужасной конуре, если бы не попадалась на глаза всем этим… людям…
Она всхлипнула и закрыла лицо узкой ладонью. Яр закрыл глаза, и под веками закачались бордовые волны — согретые кровью волны серой реки. И когда он открыл глаза никаких волн не было.
— Убитые девушки были из хороших семей. Из благополучных районов, — миролюбиво сказал он. — Мы с вами не похожи на них, — Яр указал на комод, с которого внимательно смотрели золотоликие святые, — и не можем знать, как все обернулось бы. Я просто принес вам ее письмо.