Чего английской культуре не хватало, так это почти повсеместного французского блеска. Дома английской знати обычно были велики и холодны, но георгианская архитектура также отличалась красотой, а нередко еще и достоинством и сдержанностью. Французская живопись устанавливала европейские стандарты; англичане в основном ограничивались портретами. Во Франции творчество, казалось, процветало; в Англии Рейнольдс со своей толпой помощников тщательно выписывал бесстрастные английские лица, упорно соблюдая художественные условности. Гейнсборо, работавший в одиночку и бросивший вызов общепринятому стилю ради собственной индивидуальности, вызывал неудовольствие критиков и общественности. Острый взгляд Хогарта оставался недооцененным. Но все же в живописи, архитектуре и особенно в прозе и поэзии англичане не столь уж отставали, как это мнилось европейцам[4].
Если высокая культура Англии не отличалась варварством, которое приписывала ей модная Европа, то о ее обществе, от низших слоев до высших классов, этого сказать нельзя. Английской жизни все еще была свойственна определенная дикость, плохо сочетавшаяся с жаждой прогресса и развития. Преступников здесь вешали публично, и казни часто становились поводом для торжеств. Спустя полгода после коронации Георга III огромная толпа лондонцев собралась в Тайберне посмотреть на казнь лорда Феррерса, осужденного за убийство своего управляющего. Лорд Феррерс пожелал взойти на эшафот в свадебном костюме, и весь Лондон приветствовал его решение, ибо было хорошо известно, что он ступил на путь к виселице в день женитьбы. Хотя главную роль в подобных случаях редко играли аристократы, такие зрелища все равно пользовались неизменной популярностью. И редко кто поднимал голос против. Как замечал доктор Джонсон, народ Англии имел право видеть, как законные наказания применяются против преступников. А преступников в Лондоне и на проселочных дорогах было немало. У многих они вызывали страх и восхищение. Воспетые в народных песнях, запечатленные в эскизах Хогарта (наряду с другими слоями английского общества) и мастерски воссозданные в романе Филдинга «История жизни покойного Джонатана Уайльда Великого», они чаще всего избегали петли.
Конечно, среднестатистический гражданин редко сталкивался с разбойниками, а вот с грязью, болезнями и ветхостью жилья он определенно был знаком не понаслышке. Английской жизни были свойственны элегантность и красота, находившие выражение в георгианских домах и сельских пейзажах, тогда еще полных цветов, зелени и лесов, нетронутых автострадами и застройщиками. Но при этом как в провинции, так и в Лондоне трущобы были равно уродливы. Внимательный путешественник Джон Бинг описывал темные хижины Олденминстера как «грязные снаружи и убогие внутри»[5]. Болезни в этот антисанитарный век распространялись очень быстро, причем не только среди бедноты, но и среди богачей и знати, которые невежеством и нечистоплотностью не отличались от всех прочих.
Наверное, неудивительно, что богатые утешались распутством и мотовством, а бедные — джином и мятежами. Средние классы сбились вокруг Джона Уэсли и ривайвелизма и, пожалуй, страдали не так уж сильно.
Это мрачная картина общества, раздираемого преступностью и страдающего от плохого жилья, болезней, антисанитарии и беспорядков. Впрочем, социальные условия на протяжении по крайней мере десятилетия после коронации Георга III улучшались. Это объяснялось появлением промышленности и ростом национального благосостояния. Английское предпринимательство проникало во все районы земного шара — в Азию и Индию, в Вест-Индию и отдаленные концы Средиземноморья. Механизмы торговли также улучшались, налоговые процедуры постепенно становились более рациональными, а банки помогали концентрировать финансовые средства. Всеми признавалась важность эффективного транспорта, строились более совершенные дороги, мосты и каналы. В этих обстоятельствах укреплялась промышленность; прибыли от торговли смогли дать начальный импульс, а новые коммерческие практики позволили высвободить ресурсы для развития. Вероятно, вследствие этого жизнь обычных людей немного изменилась, но в общем и целом лишь меньшинство извлекло выгоду из возникновения промышленного производства[6].
III
И меньшинство, в особенности аристократическое — крупные землевладельцы, продолжало господствовать. Земля оставалась ключом к общественному положению, политической власти и престижу.
Естественно, что это общество землевладельцев и их слуг, привыкшее к медленному ритму жизни, сезонным работам и тому, что каждый год напоминал предыдущий, приспособившееся и по большей части удовлетворенное сложившимися между классами отношениями, не слишком высоко ценило воображение и перемены. Привязанные к земле, они верили в свое положение и, хотя то не всегда было простым, по-видимому, довольствовались или, в худшем случае, смирялись с ним. Они приветствовали улучшения в области транспорта и связи: мосты и дороги облегчали жизнь. Они поначалу не противились развитию коммерции, тем более что она, казалось, предлагала новые источники дохода и, возможно, освобождение от налогов на землю. Прогресс в сферах транспорта, коммерции и производства ценился теми, чью жизнь он улучшал, и игнорировался основной массой селян, до которых из-за удаленности не добирался. Но другие виды перемен и реформ натыкались на упрямое сопротивление, показывающее, сколь глубоко традиционным и консервативным было английское общество XVIII века.
Общественные меры, принимавшиеся в середине столетия, демонстрируют разнообразные предубеждения против перемен. В 1751 году в парламент поступил билль о натурализации иностранных протестантов; он достиг комитета прежде, чем протесты из лондонского Сити и прочих мест убедили Генри Пелэма, первого лорда казначейства, отказаться от него. Через два года появился сходный законопроект, касавшийся евреев. Этот «еврейский билль» заслужил чрезвычайно дурную славу, несмотря на его ограниченные цели. Его основные положения предусматривали, что евреи могут быть натурализованы посредством частных актов, где слова «истинной верой христианина» были исключены из требуемых клятв на верность монарху и главе англиканской церкви. В американских колониях аналогичный закон был принят без сопротивления. Английский же билль просочился через апатичный парламент, но уже на следующий год был отменен в результате сильнейшей волны протестов. Осторожный Пелэм пытался объяснить, что только богатые евреи смогут позволить себе воспользоваться этой лазейкой и что капиталовложения этого ничтожного меньшинства станут существенным вкладом в бюджет. Эти сдержанные и разумные аргументы не смогли пробить укоренившихся предрассудков и религиозного консерватизма[7].
Религиозный консерватизм примерно в те же годы был одной из причин сопротивления другой реформе — переходу на григорианский календарь в 1752 году. До его введения новый год в Англии начинался 25 марта. Использовавшийся в стране юлианский календарь отставал на одиннадцать дней от григорианского, который давно уже был принят в континентальной Европе. Это расхождение мешало всем, кто имел контакты за пределами Англии, а наибольшие неудобства испытывали купцы и дипломаты. Граф Маклсфилд, президент Королевского общества, использовал престиж науки, чтобы поддержать законопроект, который должен был привести английский порядок летоисчисления в соответствие с нормами XVIII века, и парламент нехотя согласился. Новый закон оставался в силе, но Пелэм и другие лидеры парламента то и дело слышали злобные крики об осквернении дней памяти святых, которые по новому календарю, конечно же, выпадали на другие даты. Настроение и образованность народа прекрасно отражала фраза «Верните нам наши одиннадцать дней!» (дни с 2 по 14 сентября были пропущены)[8].