В Поволжье, в Туркмении, в Казахстане он тоже прокладывал трассы. И там выдавались такие минуты, и такие вот дни. И он уходил далеко в степь или в пески — пешком. Там тоже замедлялось время, но то, что он переживал здесь, было значительно сильнее. У него было такое чувство, что где-то здесь среди редколесья он может встретить самого себя маленького еще, еще мальчика, понимал, что это бред, воспаленная фантазия, но ничего поделать с собою не мог, да и не хотел. И видимо в этом вот «не хотел» — и крылась причина его состояния.
Старые паводки местами размыли трассу, и казалось, что она больше не возобновится, что ее больше нет — просто пришли люди, насыпали вот это посредине северной тайги, а потом вдруг их не стало — не стало сразу, в единую секунду — всех. Промоины занесло илом, ил превратился в почву, обыкновенную почву, насыщенную влагой и перегноем, кореньями трав, на ней выросли такие же, как везде вокруг, северные березы и стланик… Но они переходили размытое место и вновь возникала старая трасса — теперь ни Воскобойникова, ни Кольку обмануть было нельзя — они издали понимали, что это рукотворная трасса.
Воскобойников рассказывал Коршаку об этом своем походе не так — в словах все выглядело скучнее, нескладнее, он волновался, замолкал, подбирая выражения. Но Коршак отлично понимал его, и Воскобойников, чувствуя это понимание и волнение, был благодарен своему собеседнику — наверное, точно так же, как начальник экспедиции был благодарен ему — Воскобойникову.
Но самое главное было еще впереди. На последней стоянке — идти дальше они потом уже не смогли, — наверное в полукилометре от трассы, Воскобойников нашел такое, о чем и сейчас ему было страшно говорить. Здесь начинался Дуссе-Алинь — сам хребет дымил своей неестественной синевою вдалеке, но здесь старое полотно вилось уже понизу, словно река, обегая высокий скалистый левый берег и сдерживая пологий и низкий — правый. «Точку», как называл Воскобойников стоянки, устроили наверху. Вот там на обратном скате, среди обомшелых камней, среди осыпей он нашел это… Здесь какое-то время жил и умер человек. Наверное он умер, прислонившись спиной к камню, защитившему его последние часы от ветра, от дождя или от пурги. Его тело впитала земля, всосала в себя, а остальное растащили звери — ни черепа, ни другого, что сразу же бы дало понять, что тут был человек — ни тазовых костей, ни ребер — только темно-серая, словно сгоревшая правая берцовая кость, а слева от нее — у самого камня, тоже темная — такая же, как каменная крошка — горка мелких костей. Еще издали Воскобойников интуитивно, при одном виде ниши, почувствовал сосущую тревогу в душе: он бы и сам выбрал бы это углубление для стоянки, — тыл прикрывала скала, а сверху наподобие козырька нависал камень. И Воскобойников вначале даже подумал, что надо перенести палатку сюда. Пробираясь среди валунов, перелезая через осыпи, он не выпускал из поля зрения нишу. Верхний плоский камень, растрескавшийся, но прочно и надежно нависший над естественным углублением в горной породе, был отчетливо виден в закатном свете солнца. И когда он, утонув по щиколотки в осыпи, не успевшей слежаться и срастись со скальной поверхностью, замер в двух шагах от ниши, высвеченной до самого дна солнцем, он уже знал, что нашел то, чего невольно искал, на всем своем пути, — отсюда, от этих камней исходила тревога и тоска, одолевавшие его все время, пока он строил трассу, пока жил здесь, пока шел сюда. Как в детской игре «холодно — тепло, еще теплее, горячо» — нарастало это его ощущение по мере приближения к этому месту на земле и в жизни. Он точно знал, что этот вот предмет, похожий на истлевшую ветвь дерева — невесомый даже с виду — то, что осталось от человека. Крупная дрожь сотрясала Воскобойникова, и он, чтобы не стучать зубами, крепко стиснул челюсти, и долго стоял недвижно, разглядывая то, что открылось ему. Потом он сел на осыпь — если бы человек лежал еще в нише, носками сапог он задел бы его. И тут Воскобойников увидел и другие кости — кости скелета руки. Ему понадобилось сделать огромное усилие над собой, чтобы войти в нишу, он старался двигаться так, чтобы не наступить, не коснуться того места, которое мысленно отвел человеческому телу. У самой скальной стены, из расщелины выглядывал странный камень. Воскобойников, сидя на корточках, осторожно — кончиками пальцев размел возле этого камня породу и вдруг понял — это оружие, револьвер — вернее то, что осталось от него: лохматый от ржавчины, изъеденный ею, почти потерявший свою форму, но все же угадываемый армейский револьвер. А в самом углу ниши — там, куда человек мог дотянуться правой рукой, под пирамидкой из трех камней лежало что-то еще. Это была завернутая в брезент (он распался в труху, сразу, как только Воскобойников дотронулся), а потом в желтый целлулоид (тоже распавшийся колючей пылью, едва его коснулись руки) полевая сумка. Но кожа, из которой она была сделана, еще оставалась кожей, ржавчина сожрала металл замка, а кожа не потеряла эластичности. В полевой сумке что-то было.
— Вот что было в ней, — сказал Воскобойников. — Смотрите.
Прошнурованный по левому обрезу сыромятным ремешком сантиметров восемь на двенадцать или на пятнадцать блокнотик из странной, точно самосветящейся легким золотистым цветом бумаги (Воскобойников сделал для него обложку из плотного картона), а на титульном листике блокнота черными, отливающими зеленоватым глянцем чернилами — название по-польски «Обелиск». А потом — написанные четкими буковками — ювелирно, буковка к буковке, словно крошечным плакатным пером — стихи. Весь блокнотик — одни стихи — без подписей и дат, и только на одной стороне каждого листка, и на каждом листке лишь по одному стихотворению. Они все были приблизительно одинаковы по размеру — в три-четыре строфы. Только последнее оказалось длиннее, и для того, чтобы оно уместилось, автор, а может быть переписчик, поднял заглавную строчку к самому обрезу. Но ни сами буквы, ни сами строчечки не потеснились — им так же было просторно, и так же каждая буковка обретала какое-то странное самостоятельное значение, словно в каждой из них была заключена еще какая-то информация, и только было нужно знать к ней ключ.
— Это не бумага, — сказал Воскобойников. — Это сделано из бересты. И это его собственные стихи, Домбровского. Вот смотрите.
Толстая, распухшая все же от сырости тетрадь в коричневой коленкоровой обложке была исписана карандашом, простым, не дающим потеков, но почерк и буковки — были те же. И записи в тетради были на русском языке.
«Я вышел в эту дорогу один, и сам отвечаю за все. Винить некого, — писал Домбровский. — Тому, кто найдет то, что останется от меня — я поляк, мое имя Сбигнев. Сбигнев Домбровский. Более ничего не нужно обе мне узнавать. Все прошлое в прошлом. Все настоящее — здесь. Озарение. Озарение. Озарение. Вот что испытываю я сейчас, когда пишу это. Судьба всей планеты решается здесь, в здешнем краю. Здесь кладовая воды, солнца и кислорода, здесь рождается климат. В этих недрах заключено такое, что потомки ахнут, когда откроют здешние кладовые. Здесь живет экологическое сердце земли. Всей — не только государства или материка. Всей земли…»
Вертолет пришел точно в назначенный день. Он опустился прямо на старое полотно дороги.
— Ты напрасно входил туда и трогал руками, — сказал Желдаков. — Я мало разбираюсь в таких вещах, но знаю, что нужно вызвать следователей, И я доложу по команде.
— Следователи были там? — тихо спросил Коршак у Воскобойникова.
— Были. Все честь по чести. Протокол есть. Я писал объяснительную записку. Потом они собрали все, что осталось от Домбровского. Может быть, я и не прав, но полевую сумку его я оставил себе.
Воскобойников переписал и официальные документы. Протокол осмотра места происшествия и акты судебно-медицинской, антропологической экспертизы, исследования оружия. Подлинной причины смерти никто установить не мог «из-за недостаточности поданного на исследование материала». Жуткие были эти слова. Но иных криминалистика не знала.