Все вроде бы повторялось, кроме одного — кроме Марии. Ему показалось тогда, что она грустит о прошлом. Но он приехал сюда и работать. И работал, вставая на заре. Они выбрали хорошее место — здесь солнце всходило во впадине, меж горбами далекого мощного хребта. И оно раньше, чем на всем видимом побережье, появлялось здесь. И потом солнце медленно, набирая яростную силу, перекатывалось через все небо, испепеляя его, обесцвечивая воду, когда было в зените, и делая ее нестерпимо зеленой и вязкой, когда скатывалось к горизонту по ту сторону пролива. И до самой последней секунды своей над землею оно жило здесь, у них. В палатке все плавилось от оранжевого пламени, а теплый вечерний ветер ласкал кожу, уставшую от света за двенадцать часов чистого дня.
…Утопая по щиколотку в песке, Коршак подошел к Марии. Она сидела, подогнув колени и опершись на одну руку. Коршак сел рядом, обнимая ее за плечи и дивясь тому, что, несмотря на такое солнце, плечи ее прохладны и свежи. Она как-то нехотя отозвалась на его движение.
— Тебе скучно здесь? — тихо спросил он, трогая губами ее ухо.
— Нет, — проговорила Мария. — Почему я должна скучать?
— Я понимаю. Нельзя повторить пройденное. И я напрасно это затеял. Надо было приехать сюда просто так, не за повторением. А просто так. Верно?
— Не знаю.
— Еще немного я поработаю, и мы с тобой поедем в Находку. Я там много раз бывал. Это очень красивый город. И самый красивый порт. Я не знаю другого такого. Там сотни кораблей из разных стран. Они стоят на рейде, и дымка так лежит на заливе, что обычные лесовозы кажутся кораблями капитана Кука. А на самом верху перевала, на самом горбе его, стоит шхуна. Настоящая шхуна — со всем такелажем и якорями. Там сделан ресторан. Но не в этом дело, а дело в том, что в хороший бинокль с мостика видно ее всю. Некоторое время, пока идешь малым ходом, и только с одного места, с одного курса. Если видишь всю «Надежду» — шхуну «Надеждой» назвали, — идешь правильно…
— Подожди, — сказала Мария. — Видишь?
Она подняла вытянутую хрупкую руку, сложив ладонь лодочкой. В ее руке был песок, и песок этот медленно сыпался сквозь пальцы, стекая тоненькой струйкой, как в песочных часах.
— Видишь?
Когда песок вытек весь, она показала ему открытую ладонь.
— Нет его — все…
— Я не понимаю тебя, Мария, — тихо проговорил он.
— Смотри.
Мария снова зачерпнула песку и снова вытянула руку. Но на этот раз она не стала ждать, пока песок вытечет весь, а расслабила пальцы и медленно опустила руку.
— Вот так и ты от меня уходишь, и я ничего не могу. Как ни стараюсь, я не могу тебя удержать…
И уже в палатке Мария как бы продолжила свою мысль:
— Я ничего не понимаю в твоей жизни. Какие-то Сергеичи, Степановы, Феликсы, какие-то исчезновения. И неизвестно, когда ты вернешься. И зачем ты исчезаешь, что тебя мучает. Может быть, и женщины?
— Нет, — перебил Коршак, — женщин нет.
— Тогда скажи, зачем тебе все эти странные люди-привидения? Их нет, но они есть. Иногда мне кажется — ты болен. А я не знаю, как тебя вылечить. Что делать. Пойми же, ведь я женщина. Я до тебя и не была женщиной. Ты сотворил меня женщиной. Но я прихожу домой — и боюсь войти: я заболеваю тоже, порой в подъезде, мне кажется, стоят они — эти твои люди, и я начинаю бояться темноты.
— Но что же поделать с этим, Мария! Это моя жизнь.
— Это болезнь, болезнь это, пойми ты, ради бога! Ты мне нужен земной, здоровый, рядом. Ну, чего тебе не хватает? У тебя — я, Сережка! Хочешь — рожу дочку. Пусть не будет ничего — ни денег, ни книг, пусть нечего будет есть, но пусть уйдут эти люди твои. Господи, если бы я могла, я бы взяла тебя и спрятала. Ну, научи ты меня, как это сделать! Я ведь понимаю, я понимаю: это побережье, эти поездки — подачка… И страшные вещи, которые мы собираем с тобой по утрам на берегу. Мокрые, склизкие. Кто-то умер. Маска — на ней еще следы от человеческого лица. Она мне даже снилась во сне…
Коршак думал, что Мария заплачет. Но она не заплакала, только судорожно и прерывисто вздохнула.
Из всего, что она говорила, запомнились Сережка и маска. Он уже забыл о той маске — ее также унесло тайфуном или замыло песком теперь уже навсегда. Сережка и маска. Маска с чужого лица, с чужого истребителя. Однажды такое было — в южной части Японского моря.
…Стоял полный штиль, а «Память Крыма» только что выбрала свои дрифтерные сети, стрясли скумбрию в трюмы и потихоньку пошли на север. Стояла такая жара, что казалось, начинает тлеть палуба. И ребята — кто в чем, а чаще ни в чем — задыхались от жары, переползая вслед за крошечными тенями у надстройки, у тамбучины. Внизу и в кубриках вообще дышать было нечем. Феликс осторожно вел траулер, так, чтобы тени меньше перемещались, — измотались ребята, почти ничего не заработав за месяц. Пусть хоть отдышатся.
И откуда он взялся, проклятый! Он свалился с неба, сзади, и прошел чуть левее над морем далеко вперед. От рева сумасшедших турбин, от скорости истребителя, от того, что его серые, косые крылья почти зримо рассекали воздух на два пласта, море под ним вспенилось и задымилось, словно его вспороли изнутри каким-то гигантским ножом. И в то мгновение, когда кабина истребителя поравнялась с рубкой траулера, когда грохот и ударная волна качнули траулер, Коршак успел увидеть пилота — в шлеме и кислородной маске.
Истребитель еще уходил вперед строго по прямой, а Феликс жестяным голосом позвал:
— Маркони! Открытым текстом. Портофлоту. СРТ «Память Крыма». Атакован военным самолетом неизвестной принадлежности в море, свободном для судоходства. И наши координаты. Все время наши координаты…
Истребитель впереди развернулся и, набирая высоту, пошел на «ост».
— Не рыскать, рулевой! Не рыскать… Маркони, передал?
— Есть, мастер.
— Повторяй все время текст на аварийной волне. Открытым… Я же сказал, рулевой — не рыскать! Вправо не ходить… От него не уйдешь.
А истребитель снова возвращался, доворачивая прямо на траулер. Забегали, замелькали огоньки на крыльях и под копченым брюхом его, и вдоль обоих бортов траулера хлестнули пушечные очереди. Истребитель бил мимо — по воде — специально бил мимо. Теперь Коршак знал точно, что промазать с такого расстояния эта чертовина не могла. Так ее сделали, такими вещами ее напичкали, так научили того, в маске и в шлеме с солнцезащитным экраном. Пошучивал парень.
На палубу в деревянных сабо, в длиннющих «семейных» трусах, патлатый выскочил дед Дмитрич. И в руках у него было ружьецо — пукалка двадцать восьмого калибра. И дед прицелился с палубы влет истребителю — тюк.
И не страшно тогда было, и не завидно ни силе чужой машины, ни тому, что через десять минут пилот окажется дома, а им еще бухать и бухать, и еще черт знает что по пути произойдет. Даже запело в душе, что тебе впереди еще несчетное число миль и долго еще пыхтеть двигателям, тебе стоять на руле и шутить над отважным дедом на камбузе и в кают-компании.
Подумалось тогда, что вот прилетит летчик домой, стащит с себя всю эту мерзость, что делала его похожим на животное, и, наверное, парнем окажется. В бар пойдет «кальвадос» пить. Странно…
А тут сделалось жутко. Сережка, Мария — с ее непоправимым горем — и эта маска. Маска, делающая, из человека животное. И другая маска — из моря. Так все же и гробанулся.
Арнольд
Чтобы успеть встретиться с Феликсом в Усть-Очёне, лететь надо было немедленно.
Дом уже спал от первого этажа до самого верхнего — девятого. И вообще — весь квартал, населенный административными служащими, управляющими трестами, председателями комитетов, директорами больших и маленьких заводов, — спал. Только изредка подходила, словно тень, машина — привозила какого-нибудь шефа с запоздалого совещания или с банкета.
Шоферы старались скатить автомобили без двигателя, накатом, и только мягкий стук дверцы выдавал ее присутствие, да ближний свет фар, когда они катились дальше под уклон — к шоссе по лабиринту асфальтовых дорожек. А тут внизу четко стучал двигателем вездеход, и по лестнице приближались шаги. И они замерли перед дверью Коршака. И он почувствовал, что все это не просто, что еще не один раз он вспомнит эту минуту и свою Марию — впервые такую чужую и спокойную. Вот это ее спокойствие, как будто она что-то наконец решила для себя, повергли Коршака в тоскливое предчувствие. И у него не было слов.