Водитель проснулся окончательно.
Все киоски Союзпечати были закрыты. Коршак взял в почтовом отделении конверт и несколько телеграфных бланков и написал на них:
«Дорогой Сергеич! Я прилетал всего на несколько часов. И когда я звонил Вам вчера вечером — я никого не провожал, я только что тогда прилетел. «Память Крыма» клеит прохудившиеся топливные танки в бухте, Березовская она называется, на восточном побережье. Я должен теперь успеть к отходу. Я рад, что увидел Вас, Сергеич. Берегите, берегите себя. А расстояние — вздор. Ваш Коршак».
Надписал адрес и вернулся к таксисту, тот ждал, готовый в путь.
— Вы сами что — не поедете?
— Нет. Я буду ждать вас здесь, у этого входа. Вот деньги. Просто опустите в почтовый ящик в подъезде. Он есть там — один на всех, но разделен по каждой квартире.
Несколько десятков машин пришло, высадив поздних седоков, и ушло, увозя других людей. Объявили, регистрацию. Потом снова объявили регистрацию и оформление багажа. Потом радио сообщило, что регистрация заканчивается. И в тот момент, когда хриплые динамики позвали к стойке регистрации пассажира Коршака, улетающего на побережье, вернулся посланец.
Свердловск… Новосибирск… Что-то еще — проспал и очнулся уже на посадке. Омск… Стоянка, смена самолета… Могочи… Магдагачи… Посадки и взлеты, толчея в буфетах, ветер на летном поле. И накатывало вместе с ветром и нарастающим светом родное небо и родное пространство. Не расстояние, пространство, запах родного простора, и оставляла нервная напряженность: почувствовал, как ноют мышцы и болят челюсти от испытанного напряжения. Появилась обыкновенная человеческая усталость. А за час до последней посадки уснул так глубоко, так полно, что стюардессе пришлось его будить в пустом и остывшем уже фюзеляже самолета.
— Мы только взошли, и пошел пароход.
О милая, бедная мама.
А он надсмея-а-ался, увы-ы-ы, надо мной…
О сколько позо-о-ра и срам-а-аа, —
нарочито фальшиво пропел Феликс несколько строчек из старой нэпмановской песни при виде Коршака и без паузы перешел на серьезное:
— Отдать носовой, боцман. Машина, малый назад… Дед, самый малый. Пусть отожмет от пирса. Лево на борт.
И когда от изъеденного бортами траулеров, водорослями, морской солью и прибоем бревенчатого пирса отделила ржавый борт «Памяти Крыма» полоса грязной, пополам с опилками, нефтью, обрывками сетей вода бухты, он сказал:
— Ты опоздал на семь с половиной минут… Как там погодка в столице? Штормит?
— Трудная погода там, — ответил Коршак. — С непривычки трудная…
* * *
По очень пологой параболе подкатывал поезд к станции. Необычно он устроен был, этот город. Слева по ходу поезда за десятками широких и узких улиц и улочек, за жилыми кварталами, за высокими зданиями трестов и управлений существовала другая широкая дорога в него и из него — там текла Большая река. Как раз напротив вокзала река эта вдавалась в берег на большую, чем в любом другом месте, глубину. И здесь как раз был центр города. От времени, от перестроек и перепланировок центр уплотнился, полез вверх, в высоту, нагромождая этажи, выставляя здания на высоком скалистом берегу над Большой рекой. Три равновысоких холма центра связывались строго параллельными улицами и только одна из них — средняя — не имела ни начала, ни конца. Здесь она шла с севера на юг. Но за городом, пересекая реку по дну, она устремилась строго на запад. И бежала и бежала, вливаясь в попутные города и поселки, становясь их центральной улицей, залезала под тяжесть асфальта и бетона, потом снова вырывалась на простор, подкатывалась к горным хребтам и огибала озера, вилась вдоль Байкала, прерываясь время от времени реками, но, возобновляясь снова как раз напротив того места, где остановилась, но уже на другом берегу, точно переходя реки эти по дну. Она прошивала Урал, разрезала надвое крупные уральские города, пробивала Садовое кольцо столицы навылет и снова устремлялась на запад, и растворялась уже где-то за границей государства. Может быть, и там она не разбивалась на множество различных дорог, а все так же самостоятельным своим существом пересекала всю Европу до последнего метра. Но этого никто не знал и никто не задавался целью узнать.
А на востоке эта улица останавливала свой бег в Заливе Петра Великого, упершись в высокий борт тридцатитысячетонного пассажирского лайнера (когда Коршак с Марией садились в поезд — лайнер только что ошвартовался).
— Ну, вот мы с тобой и дома. Это наш с тобой город, и здесь будет наш дом.
— У нас был свой дом, — негромко отозвалась Мария. — Но ты не захотел жить там. На острове.
— Ты должна понять меня, — Коршак обнял жену за плечи и прижал ее к себе. — Я обязан создать своими руками свой дом. Построить его по бревнышку. Такой же дом, как был у Хозяйки. У нас будут дети. И они тоже станут жить в этом доме. А на острове мы были в гостях. И ты, и я.
Они оставили вещи в камере хранения. И совсем налегке отправились в город. Коршак показал Марии улицу, идущую вдоль всей страны. Они остановились на сыром асфальте, на углу возле обшарпанной афишной тумбы.
— Вот эта улица идет в Москву? — спросила Мария. — Но тут же река, а мост только железнодорожный. Для поезда.
Мертвое, каменное спокойствие земли под асфальтом. Точно многое помнила она, эта дорога, и многое знала наперед, и позволяла человеку самому думать о пройденном, о том, что ему предстоит пройти. Ничто человеческое уже не могло ее удивить — ни горе, ни радость, ни встречи, ни разлуки. Она могла соединить людей и государства, и могла так же окончательно развести их в разные стороны. И то и другое зависело только от них самих.
Город изменился. И только клочок набережной, где стоял дом Хозяйки, — несколько десятков квадратных метров — остался нетронутым, точно застрахованным от времени. И дом еще был крепок и хорошо обжит. Во дворе под лоскутками толя горбился изношенный зеленый «Москвичонок», в сараюшке хрюкали свиньи, а через весь двор были протянуты веревки и на них сушились, чуть закоробев на утреннем морозце, пеленки и детская одежда. Наверное, в доме было много пацанов — штаны их сушились здесь, наволочки и простыни, и дом посверкивал окнами на зарю и отливал стальным глубинным цветом стекол со стороны Большой реки. А дверь в угловую комнату, где он жил когда-то — сначала с матерью, а потом один, через которую ходил к реке и на завод — была забита, крылечко разобрано — здесь жили одной семьей, не выделяя никого, и пользовались общим ходом через веранду, застекленную тоже, заставленную бочками и ломаной мебелью — это виделось сквозь незакрытую наружную дверь. Этой веранды раньше не было. Ее построили новые хозяева.
— Вот здесь жила Хозяйка, а это окно мое. Оттуда хорошо видно всю Большую реку и косогор, и левый берег…
— Здесь все занято, — отозвалась Мария. — Надо искать в другом месте…
Коршак сначала не понял, что она говорит. Но потом до него дошло: Мария воспринимает этот дом просто как прошлое, оставленное жилье. И, наверное, она была права…
Комнату они сняли к вечеру уже — в рабочем городке у вокзала.
Спустя три года Коршак с Марией снова поехали на побережье. На старое место. Место это нашли, нашли почерневшие колышки от палатки и жерди на косогоре, иссушенные солнцем. Жерди еще годились. Но вещей не было. Никто ничего не разграбил. Просто был еще один тайфун. И все размыло. Коршак нашел помятую канистру. Она проржавела, и керосин вытек. Снасти превратились в моток перепутавшихся капроновых нитей. И «Беда» дотлевала на песке. Торчал наружу ее поседевший от соли и песка когда-то смоленый борт. Но все такими же были солнце, и море, и тишина вокруг, и сопки, словцо летящие куда-то.
И Коршак упрямо поставил палатку на то же место и упрямо пытался восстановить все, как было прежде — в тот раз. И все же «по-прежнему» не получалось. Может, нужно было повторить все с самого начала — начать с порта, с поисков. Ловить машину, потом перетаскивать груз сюда? Но это смешно. И приехали они теперь на такси, и палатка была польская, двойная, с прихожей и крыльцом, и посуды, и одежды было достаточно, и даже была резиновая лодка с баллоном сжатого воздуха. Он уже мог все это приобрести.