— Ну, что же ты? Проходи. Вместе ждать будем…
Звонок раздался почти тотчас.
— Вот видишь, — совсем уже умиротворенно сказал Гребенников. — У нас опаздывать нельзя. Теперь и ты поторапливайся — везу тебя на выданье. — Он мельком оглядел Коршака еще раз. — Вид у тебя почти свежий, словно и не летел восемь часов.
Вечером, в гостинице, Коршак думал, что можно бы и не вызывать его в Москву ради тех нескольких минут разговора, который состоялся… Просто нужно было ехать на строительство трассы, пожить там сколько нужно. И написать. Он и сам намеревался сделать это.
Когда спускались по лестнице, Гребенников сказал:
— Ты должен понять: это не просто командировка. О простой поездке, о том, чтобы ты дал мне материал со стройки, я бы с тобой по телефону договорился. Задание серьезное. И очень важное для тебя, старик. Со всех точек зрения.
— Только я съезжу домой. — Коршак осторожно подумал: «Может, вернулась. И я зря напустил на себя…»
— Дело твое, — Гребенников поморщился.
Он довез Коршака до гостиницы. И Коршак увидел, что это именно та гостиница, куда приходил к нему Сергеич и где однажды они жили несколько дней с Марией. И снова жгут боли, притихшей было, но не исчезнувшей совсем, протянулся над всей страною. Было так больно, что он прикрыл глаза и увидел его, этот жгут…
Профессор Дмитриев
Приехал Дмитриев.
— Слушай, если ты не перестанешь, я положу тебя в больницу.
Потом, присмотревшись, словно освобождаясь от своих забот, сказал тихо.
— Надо что-то делать. Иначе ты умрешь…
— Я не умру…
— Тогда пошли со мной. Я тебя оставить не могу.
Дмитриев консультировал больного в военном госпитале перед тем, как приехать к Коршаку. Они долге сидели полумолча, полуразговаривая. Коршак лежал, а Дмитриев то бродил по квартире, то кипятил себе чай и пил его сам, не зовя хозяина, то валялся в кресле. И оба они полновесно ощущали присутствие друг друга. Дмитриев сказал:
— Ну, довольно. Поехали. Набери-ка номер приемного.
Телефон стоял рядом с Коршаком на стуле.
Когда Дмитриев сказал это — Коршак поднялся…
— На черта эта «санитарка»! Пойдем пешком. Да и ехать всего ничего.
Они долго и медленно шли по ночному городу, и когда поравнялись с погибающим уже в темном безмолвии высотным домом Дмитриева, Дмитриев сказал:
— Завтра плановая. И сложная плановая. А такая тоска, словно перед собственной смертью. На тебя насмотрелся.
Коршак не ответил. Дом весь доверху был темен. Ни одно окошко в нем не светилось, только маячили чем-то тускло-тускло желтым то ли из-за пыли на стеклах, то ли из-за скупости управдома, повесившего слепые, чуть сочащиеся лампочки — окна лестничных пролетов.
Дмитриев, беря Коршака за рукав и глядя темным лицом на него снизу, потому что хотя и широк был в плечах, да невысок ростом, сказал:
— Пойдем… Мне взятку дали. Кофе бразильский. Настоящий. Я одного крупного инженера от рака спас. И отказаться было неудобно, такие люди. Взял. Я тебя кофе напою…
И такое было в голосе его, что Коршаку захотелось обнять его и спрятать у себя на груди.
На третьем этаже Дмитриев сказал, переводя дыхание:
— Только он все равно умрет…
— Господи, кто?
— Да инженер этот. Рак. Его, брат, не оперировать пока в наши времена — его предугадать заранее нужно. — Потом он добавил: — А жаль, мужик хороший и инженер умный. Нужный инженер.
— Тебе не страшно вот так, — спросил Коршак. — Ходить, есть, дышать, зная о ком-то такое?
— Страшно, — тихо сказал Дмитриев. — Страшно. Ну и что? Что с того? Се ля ви это пока называется. Но хуже, когда живой человек совсем как мертвый…
Коршак не понял, о ком он говорит. И понял, едва переступив порог дмитриевской квартиры.
Дверь Дмитриев открыл своим ключом. В прихожей горел, яркий свет. Здесь было светло еще и оттого, что стены оклеили ярко, под цвет только что распиленного дерева обоями. Не успел Дмитриев сделать и шага, а только успел пропустить Коршака вперед, как вихрем откуда-то из недр квартиры выскочило что-то молодое, юное, с круглым лицом, глазастое, в халатике. Оно чуть не сбило Коршака, во всяком случае ему пришлось отступить на шаг к стене, и кинулось на Дмитриева:
— Папка! Ну что это такое! Ну как так можно! Я все клиники обзвонила, тебя нигде. С ума можно сойти.
Дмитриев помедлил снимать руки дочери со своей шеи, косо, с плохо скрытой гордостью глянул на Коршака, потом сказал, все же разводя ее руки:
— С ума можно сойти от того, как ты воспитана. Я столько раз говорил тебе — не смей разыскивать меня по больницам и клиникам. И тот, кто тебе ответил, что меня нет, завтра получит фитиль. Познакомься. Это тот самый мирный чудотворец, о котором я тебе рассказывал…
— Очень приятно, — совершенно скромно, чуть присев в книксене, произнесло создание, двумя пальчиками одной руки касаясь халата (она не забыла, что халатик может распахнуться), а другую холодной лодочкой подавая Коршаку. Коршак не успел ничего сказать ей, не успел назвать себя, он только успел застенчиво и радостно улыбнуться ей, как появилась женщина — жена Дмитриева. Она возникла тоже из глубины квартиры, только с другой стороны.
— Как поздно, — сказала бесцветным голосом она. И замолчала. И чтобы избавить ее от раскаяния за то, что своим замечанием она поставила в неловкое положение гостя, Коршак сказал, переделывая свою улыбку в извинительную и отыскивая ее взгляд:
— Простите, это я виноват. Профессор заехал ко мне, мы заговорились, и я решил проводить его…
Он нажал на слово «профессор» — перед тем, кто твоего мужа называет так, неловкости испытывать не станешь, и все еще отыскивал ее взгляд. А взгляда и не было… Полноватая красивая фигура, в таком же темно-синем халатике с серебряными тусклыми цветами, как и у дочери, только халат поплотнее охватывал ее, такой же цвет волос, лишь повыше прическа и потщательнее, у той вообще никакой прически не было… Ладошка-лодочка выскользнула из руки Коршака, и девчонка исчезла так же, как и появилась.
Женщина, проведшая, именно проведшая, а не прожившая с Дмитриевым, так думал сейчас Коршак, многие годы, словно высохла внутри. Холеная, дебелая, сдержанная настолько, что за этой сдержанностью не просматривалось никакого напряжения жизни и души, все гасила одним своим появлением. Она словно вбирала в себя чужой свет, не отдавая ни капли. И ее глаза, голубые с поволокой, были раз и навсегда выключены, и ни горячего блеска, ни презрения, ни нежности в них не было. Коршаку казалось, что Дмитриев ее боится. Он и сейчас был уверен, что боится. Не так, как боятся нашкодившие мужики своих суровых жен. Он боится ее присутствия, потому что и в нем самом гаснет что-то при ней.
Дмитриев провел его в кабинет, заставленный громадными полированными под черный китайский лак стеллажами с книгами, со всякими безделушками, которые разместили очевидно очень давно и не сдвигали с места; масками чукотских и нанайских божков. Здесь была мягкая, очень дорогая мебель, какие-то кресла, гнутые, из старого дерева и с прошитыми пышными подушками. И только стол Дмитриева жил отличной от всего, что его окружало, жизнью, весь в бумагах, с настольной лампой, с карандашами, вкривь и вкось брошенными поверх бумаг, с раскрытыми и просто сложенными неровно книгами и рукописями, очевидно диссертациями, на которые Дмитриев должен дать свои заключения. И стул у стола был обычный, жесткий. И Коршак улыбнулся этому столу и стулу, как своим знакомым.
Дмитриев зажег настольный свет, погасил верхний. И тут опять вошла его жена и таким же мертвенным голосом, словно это говорило что-то механическое в ее молчащем существе, произнесла:
— Кофе подать вам сюда?
В голосе и вопроса не было. Женщина наметила себе, что нужно сделать, и произнесла это вслух лишь для того, чтобы не забыть.
Когда она вышла, Корсак натужно пошутил:
— Ты же сам обещал сварить мне взятковый кофе…