Время от времени Коршаку начинало казаться, что они заблудились в реке, что никогда она не кончится, и что вот-вот грузовик уйдет в глубину с кабиной, со всеми, кто есть сейчас в нем. То виделось, что машина лезет вверх. Но все было правильно. И это ощущение слепого полета возникало оттого, что снег мело теперь прямо в лоб, стеклоочистители едва успевали сваливать его ползущие под собственной тяжестью и под все усиливающимся «гиляком» пласты. А глубина реки оставалась ровной — до подножки. Было слышно, как хлещет она внизу под днищем, бьется о раму автомобиля и его колеса. Может быть, Коршак и пожалел бы, что поехал вместе с ними, но было до того жутко, что даже таких мыслей не оставалось — сознание только регистрировало сам процесс движения, гул двигателя да плеск воды. Раз-другой наехали на валун, хорошо, что правой стороной, если бы левой — течение залило бы при крене двигатель — боковины капота были сняты для охлаждения. Потом попался валун меж колес, проскрежетал под передним мостом, уходя к корме, грохнул под одним дифером, под другим, и — стихло. Митюша выругался.
Потом пошло легче, и еще несколько минут, чуть увеличив скорость, ЗИЛ катился по совершенному мелководью.
— Теперь бери вправо, вправо — здесь вешки есть, Прошлый раз ставили! Помнишь?
— Помню, Степка. Вон они, должно быть. Видишь? Кажется, они…
— Они. Молоток, Митюша! Еще раз и ты меня, считай, уговорил — учиться пойду, чтоб как ты… баранку крутить.
— Пошел ты, парень!
С ветром снег уже не так охотно таял, а когда приходила очередь идти вперед Коршаку, он видел, что грузовик движется весь облепленный снегом, словно странный снежный стог. Менялись каждые десять — пятнадцать минут, и по подсчетам, которые Коршак пытался вести своим отупевшим, угасающим сознанием, прошли они всего километров около двадцати.
В какой-то момент ходьбы обнаружили рядом с собой незнакомую фигуру. Женщина. Высокая, худая, в болоньевой куртке с капюшоном. «Идите отдыхать» — знакомый голос. Подумалось невероятное — Катюха. Догнала, пожалела всех троих. Но женщина скрипуче произнесла, сцепив зубы:
— Идите отдыхать. Моя очередь.
В машине, куда его Степан уже втащил за руки, спросил, отдышавшись:
— Кто это, Степан?
— Олечка. Не видишь? Олечка! А она баба ничего. Зла только — как овчарка.
Упав лицом на свои собственные руки, уже не скрывая смертельной усталости, Коршак не то задремал, не то забылся. А когда снова голова прояснилась, он увидел впереди освещенную светом фар — Митюша включил теперь фары — узкоплечую фигуру Олечки.
— Надо заставить доцента, пусть он пошагает… — глухо сказал он.
— Паш-шел он! — Степан выматерился. — Я лазил в кузов, пока ты шкандыбал. «Вы самонадеянно взяли на себя ответственность за человеческие жизни. Я в этом участвовать не намерен…» Сука он!
Наверное, в кузове произошло нечто большее. Потому что Степан говорил с каким-то нелепым сейчас удовлетворением.
— Пацаны — те рвутся в бой. Я цыкнул на них. Не хватало еще… С их соплями и в их одеже!
Может быть, машинально — привык к размеренности движения — Митюша, прикуривая очередную папиросу, отпустил руль. И замер — не донеся зажженной спички до папиросы — руль стоял, не шевелясь почти, и только подрагивал. Он погасил спичку, осторожно опустил ладони на баранку, подержал их так, снова отнял и вдруг громко засмеялся.
— Все, Степа, все, Бронников! Колея. Ложись спать, ребята. Колея! Бабу гоните в машину — колея, говорю! — теперь он сам пойдет, хоть ослепни напрочь, сам. Понятно? Ему не вывернуть из колеи. Сам… Миленький ты мой, «фантомасик». Сам, голуба… Давай, давай! Только грунт не рви! Иди, голуба, топай! Сам… Видишь, Степка?
Что было дальше — Коршак не помнил. Он открыл глаза, когда «фантомас» миновал маяк. Хотя ветер дул с прежней силой, снегопад ослаб и проклюнулись огни. Их было две группы. Одна слева и внизу — тесная, яркая, словно малая медведица. Это светил «Ворошиловск». Вторая же — редкие переплетающиеся цепочки — и выше над всем красные дежурные огни метеостанции.
Машину вел Степан. Митюша спал, навалясь на Коршака.
Капитан Стоппен
Когда «Захар Бронников» выкарабкался на середину бухты и на «Ворошиловске» уже прорезались иллюминаторы и надпись на его высокой черной корме, с аэродрома поднялся самолет. С палубы «Бронникова» увидеть его было невозможно, но слышно было хорошо. Самолет уронил звук двигателя по ту сторону горного хребта, что была обращена к морю, и в чаше бухты, над медленно и тяжело перекатывающейся уже густой и бесцветной от холода водой, звук этот, горячий, старательный, прощальный, обитал еще долго, точно ища пристанища, а потом он погас.
Поежилась Олечка, так и не обернувшись на звук — улетели доцент и студенты. Об этих десяти их днях в бараке Сомовского завода можно было написать целую книгу. Так думал Коршак, пока был слышен самолет. О чем бы эта книга могла быть — о разочаровании и горечи? О том, что один глупый и недобрый человек может погубить столько человеческой радости, столько прошлого труда, что был вложен людьми в ребят, и породить в каждом из них брезгливое отношение к самому себе, и боязнь всех, кто был свидетелем их слабости. Книгу о том, что трудное у них теперь не позади, а только еще предстоит. Предстоящая им нравственная работа казалась Коршаку похожей на то, как защищается океан, легкое и мусорное выбрасывая на берег. Что-то сядет на дно, а что-то распадется на элементы, которые станут частью его существа.
И почему-то Олечка (теперь не хотелось ее даже мысленно назвать так, нет, не Олечка — Ольга), казалось Коршаку, вынесет все из себя как река, вынесет и очистится. А может быть, все у нее и доцента произойдет проще — они встретятся в институте, в чистом, знакомом, хорошо налаженном мире, и привычная расстановка сил, связей, взаимозависимость восстановит все. Студенты — временные участники этого процесса — уйдут в конце концов, только надо подождать четыре года, а доцент останется. И останется завкафедрой общественных наук Ольга Георгиевна Бирман.
Коршаку представилось, как встретятся однажды лицом к лицу Ольга и Салин. Настороженность и готовность защититься в холеном (там, дома, оно скоро вернет себе холеность) и уже отечном лице Салина, и холодная, отторгающая, равнодушно презрительная брезгливость — вот так же поежится она, стискивая воротничок блузки худой узловатой рукой — в Ольге Георгиевне. Но в книге, представшей его воображению, он не видел ни Бронниковых, обоих — Степана и Митюшу, ни Катюху, ни деда Кирилла. В книгу эту как-то не входили ни Дмитриев, ни Феликс, ни здешний капитан флота — он стоял сейчас рядом с Ольгой на крыле мостика в одном водолазном толстом свитере и в огромной с тусклыми позументами фуражке.
Не видел Коршак их в той книге. А значит, нет в ней и настоящего. Настолько все поучительно, определенно, все найдено. Он вдруг подумал, что подходит к чему-то главному. Конечно же, нельзя доверять такому, как Салин, людей, еще не знающих своих слабостей и силы. Сведи их в ином месте, но в подобном сочетании у операционного стола, в полете, в море, наконец, — все повторится.
— Приготовиться к выгрузке! Эй, на корме! Пойдете на грузовой сетке вместе с грузом! Боцман! Концы взять правым бортом! Отыгрываться на волне!
Голос у «Захара Бронникова» оказался несоразмеримо громким и хриплым. Динамики пророкотали команды, в которых слова набегали друг на друга, и по всей бухте прокатилось эхо.
— Капитан просит вас к себе, — обратился к Коршаку высокий степенный моряк со штурманскими нашивками на рукавах шинели. После столь долгого пребывания среди людей, не носящих никаких знаков различия, если не считать форменных фуражек летчиков да фуражки капитана флота, Коршак с дрогнувшим сердцем разглядывал стоящего перед ним узколицего человека — его белоснежное кашне, краешек белоснежного же воротника рубашки, пуговицы на шинели, позументы на рукавах, и действительно морскую, а не бутафорскую фуражку, надетую легко и строго — безо всякого берегового шика, и серые спокойные глаза под самым ее матовым тяжелым козырьком.