— Я не буду вам в тягость. Вот увидите. Я понимаю, что общего будущего у нас нет и не может быть. Я старше. Да и вы долго здесь не задержитесь…
И она немного огорчилась, когда он не стал ее разуверять в этом. А только ответил на последние ее слова.
— Почему вы решили, что я долго не задержусь здесь?
И оттого, что несколько огорчилась, она помолчала. А потом ответила:
— Вы талантливы. Вы пойдете далеко…
— А вы? — спросил в свою очередь Гребенников.
Он лежал на спине, закинув руки за голову. Она тоже лежала на спине. Их тела едва-едва касались друг друга. Но тут она повернулась к нему, и он увидел перед собой ее спокойное, удивительно спокойное — не умиротворенное, не влюбленное, не взволнованное, не грустное — просто спокойное лицо и внимательные серые глаза. Она тронула пальцами его бровь.
— Не берите себе в жены такую старую тетку, как я. А в любовницы молоденькую. Взрослых трудно переделывать, а молоденькую надо учить. Ей придется врать. Ведь хорошо же, что нам не надо врать друг другу.
Ее палец двигался по переносице, по спинке носа, точно она рисовала его профиль, потом коснулся сомкнутых сухих уже его губ и замер там.
— Ведь это хорошо? И нам не надо притворяться. Верно? — Он взял ее руку своей рукой и поцеловал ее ладонь.
Тося связала ему этот свитер — из козьего пуха — в поселке у многих были козы, бабы собирали пух, вязали из него — точно это вязание сделалось своеобразным местным хобби. Тут все ходили в самовязаных свитерах, кофтах, платьях даже. И на слетах, на совещаниях передовиков в областном центре людей отсюда узнавали по вязаной одежде. И Гребенников приобщился к ним, когда впервые надел этот свитер — плотный, с виду грубоватый, а на самом деле такой мягкий, что его можно было надевать на голое тело и он не вызывал раздражений.
О том, что его отправляют на совещание молодых в столицу, Гребенников узнал за месяц. При очередной связи с газетой ему сказал об этом завотделом, и тут же у завотделом взял трубку главный. И с начальственной хрипотцой, которая казалась свойской только на расстоянии, когда перед тобой нет его еще моложавого, но уже одутловатого лика.
— Вот так, Гребенников. Дерзай. Но помни, кто тебя благословил.
Еще не было у Гребенникова опыта, еще он ничего не знал о самом себе, но у него было чутье и отточенное, определенное стремление и цель. Он повез с собой не только рассказы. Он повез и два очерка, на которые сделал ставку: впервые он выложился в этих очерках что называется до конца. Речь в них шла о судьбе леса. Еще нигде и никто тогда не занимался судьбой леса — лесные края казались неисчерпаемы, но Гребенников предвидел, что придет время, когда березовый черенок лопаты будет, стоить больше, чем тот же черенок из полимера. Работа в газете дала ему возможность острым глазом увидеть очень многое в своем глухом углу — многое из того, что не видели другие и к чему привыкли местные. Гребенников скрупулезно, из поездки в поездку осторожно собирал мнения — геологов и лесников, строителей и старожилов, лесоустроитслей и охотоведов. Экономика района в общем экономическом здоровье и дыхании страны значила мало — ее просто не было бы заметно. И тревога не закрадывалась в сердца руководителей. Кадровая политика вела к тому, что ни один из тех, кто начинал здесь порубки, не мог видеть и главное — отвечать перед будущим за содеянное — три года — пять лет и их, прошедших суровую школу хозяйствования в здешних условиях, забирали с повышением — такой опыт на вес золота. И районное хозяйство постепенно превратилось в полигон «обкатки» кадров. Приходили новые люди, и они не могли сравнить то, что есть, с тем, что было, и мало обеспокоены были тем, что будет, твердо зная свой путь впереди. И была своеобразная правда в том, что говорили и как относились к происходящему «местные земляне», как их называл про себя Гребенников.
В первый свой отпуск Гребенников не поехал никуда — ни на курорт, ни в санаторий, не отправился шляться по концертам и ресторанам, и даже не сел за стол, чтобы поработать всласть, вырвавшись из газетной кабалы: он собирался жить долго и достичь многого, и не позволял себе суетиться. Гребенников, отправился в тайгу. Наметил маршрут на северо-восток двести двадцать километров. Выйти должен был в районный центр соседней области на среднее течение Селюнги. Речка эта, петляя в каменистых порогах, теснясь в ущельях, растекаясь в многочисленные болота, собиралась в своем среднем течении в серьезную, сплавную, необычно стремительную реку. И если вообще на больших реках буксирные катера могли тащить вверх караваны — здесь им впору самим было только одолеть стремительность течения. В пути ему должны были попадаться и поселки, и таежные охотничьи тропинки, и старые вырубки, и погорелья. При помощи главного Гребенников получил в свое распоряжение карабин и сотню патронов к нему, потом обзавелся нужным снаряжением — все предстояло нести на себе — припасы, одежда, патроны, крошечная палатка — на одного, компас, оружие — кроме карабина главный, поблестев круглыми очками, дал ему револьвер. Обшарпанный, но ухоженный «наган», образца 1895 года — старый офицерский револьвер с семью патронами в барабане и с семью патронами россыпью. Медведь нападет — не вдруг-то сдернешь карабин с плеча — рюкзак, котелок горбом, выше головы, А этот паренек вот он, под рукой. Практически он безотказен. Так говорил главный. Ему тяжко было расставаться с этим, в тайне от всех сохраняемым оружием — узнают, отберут. А это и память о войне — с войны привез. Подвести могут только боеприпасы — но все не подведут, из семи патронов — два-то сыграют. А механика надежная — «шкворневого типа», никаких тебе отсечек — отражателей и никаких там шептал.
И Гребенников пошел.
Все в этом маршруте у него было — и чуть с голоду не погиб, и от жажды страдал, и болел кровавым поносом. Убив кабана, три дня просидел сиднем на одном месте, соорудив лагерь так, чтобы тыльная, сторона палатки была надежно защищена, чтобы не напали оттуда или звери, или люди. И вода была поблизости, и костер можно было развести и поддерживать огонь без риска пожара — пожар — тогда конец — отсюда не выбраться.
Потом Гребенников, написал повесть об этом своем походе. Называлась, она «Иду к Селюнге…» Все это там было. И были образы двух встретившихся ему людей — один был охотник, другой — старовер, ушедший от людей в глухомань и вновь собиравшийся уйти еще дальше. Старовер был очень уже стар и чуял приближение смерти. Что-то, стояло за его спиной темное, смутное, и мало в нем было староверческого — такого, о котором Гребенников знал по литературе — креститься двумя пальцами, не прикасаться к чужой посуде и своей не давать. Старовер, угощал Гребенникова каким-то чудесным отваром, возвращающим силы, из своей кружки, которая была у него в единственном числе, и сам пил потом из нее — не вылив недопитое Гребенниковым на землю. Единственное, что подтверждало религиозность этого человека — тусклый, обсосанный потом, истершийся на груди белый крестик на замызганном шнурке — увидел, когда старовер — так уж называл его Гребенников, — пил, задрав голову и топорща сивую неряшливую бороду, открывая грязное в морщинах горло. Он жил в саморубленной хатке, похожей на будку путевого обходчика — на высоком берегу притока Селюнги.
К нему Гребенников вышел, вернее выполз на исходе сил — заблудился, неделю плутал и кружил, всякий раз возвращаясь в знакомые места, натыкаясь на свои следы. Нечеловеческим усилием воли, прокляв свое решение идти в тайгу, он заставил себя взять круто вправо, и, наметив себе словно реальную цель при стрельбе — далекую вершину хребта с прогалинкой — вышел к ручью, и ручей привел его к речке. И здесь, наткнувшись на сушащиеся недавно срубленные жерди, Гребенников сел и заплакал от счастья — значит не все пропало. А будь у него опыт, он сразу бы догадался, что кружит — стоило только взять ориентиром далекий хребет, но паника владела им. И выйдя к жердям, он понял это, но не рассказал староверу. Мол, не заблудился, а просто выбился из сил и приболел.