Ужин, если мать дежурила, стоял на плитке, — кастрюлька с чем-нибудь, укутанная одеялом, и записочка — корявым материнским почерком. Единственное, что было в жизни матери светлое — дети и муж. Два старших брата Гребенникова и отец — все трое железнодорожные рабочие — погибли на войне. Мать тоже прежде работала стрелочницей и путевой обходчицей. Когда Гребенникову вспоминалось детство, перед его мысленным взором представала будка путевых обходчиков. «54-й километр» — было написано на дощечке, прибитой над крошечным в четыре квадратных стеклышка окошечком; тропинка через овраг — на косогор, потом через пустырь к дороге, идущей через поселок и дальше в незнаемый еще город. Школа была в поселке. Была еще какая-то странная память — память запаха — всегда пахло плотным паровозным дымом, смазкой, дегтем — от шпал, от рассыпанного шлака, память звуков — тяжкий грохот пролетающих мимо поездов — на восток и на запад, упругая волна воздуха, разорванного тяжелым стремительным телом состава, она всякий раз до основания потрясала вросшую в землю будку, чуть не выдавливала стекла. Ночью, не просыпаясь, он узнавал, что это за поезд — товарный с грузом или порожняк, курьерский ли — по пассажирским поездам он знал время — легкий ли и неспешный, вразнобой позвякивающий на ходу, пригородный поезд.
Потом мать заболела и не смогла более ходить по путям. Семье погибшего на войне дали вот эту комнату, а мать устроили на работу сторожем на склад.
Когда-то в ухтановских двух комнатах жила огромная семья — одни взрослые, эвакуированные откуда-то из-под Минска и прижившиеся в Сибири. Потом они съехали, а Ухтановы уже поселились вместо них. Пришел грузовик, набитый вещами, мебелью. Ладные, хорошо одетые солдаты за полчаса перетаскали все на второй этаж. А уж потом на «джипе» приехали сами жильцы — вот этот демобилизованный капитан. Он сидел рядом с водителем, сзади сидела молодая изящная женщина, несмотря на теплую погоду — все это происходило в сентябре — в пуховом платке, с ребенком на руках. Гребенников стоял на лестничной площадке, смотрел, как поднимаются новые жильцы по лестнице. Валя шла впереди с ребенком — Алешкой, Ухтанов в расстегнутом пальто, в фуражке, сдвинутой на затылок, — сзади. Валя задержалась, перед Гребенниковым.
— Здравствуйте, — сказала она нараспев.
— Здравствуйте, — глухо и угрюмо, ответил Гребенников, не отводя глаз.
Ухтанов вынужден был остановиться тоже. Это ему не понравилось, да и неловко ему было стоять за спиной жены — двумя ступеньками ниже. Он легонько подтолкнул ее, и она, чуть нагнув голову — Гребенников увидел под платком огромный узел тяжелых золотистых волос на затылке — пошла в квартиру. Ухтанов только покосился, чуть заметно кивнув. Он держался неестественно прямо. Только потом уже Гребенников узнал, что эта напряженная выпрямленность бывшего капитана — вынужденная, он был ранен в позвоночник. Позвоночник зажил, но два позвонка потеряли подвижность. Не неприязнь или нелюбовь какая-то к Ухтанову овладела им тотчас и навсегда, а отчуждение. Гребенников из-за своего небольшого роста, из-за того, что так трудно он жил всегда, сколько, себя помнил, из-за того, что был всегда хотя и, чисто, но тускло, в перешитое из того, что осталось от старших братьев и отца, в материно даже, одет — болезненно относился ко всякому проявлению высокомерия или равнодушия к себе. И хотя умел скрыть свое состояние, переживал болезненно, и всякий, в ком он мог увидеть такое отношение к себе, оказывался для него за той чертой, за которой человек переставал существовать для него вообще.
Иногда проходя к себе мимо открытой двери в комнату Ухтановых, Гребенников видел их обстановку: в оранжевом мягком свете торшера — тогда это мог быть только трофейный — ковры, кресла, диван непривычно низкий, ничем не накрытый смоляно-коричневый стол, гнутые стулья. И с тех как как поселились Ухтановы, Гребенниковы перестали пользоваться кухней. Во-первых, там всегда суетилась неспешно Валя — то готовила ребенку, то мужу, то просто сидела и читала что-то, пока Алешка спал. Так и остался стоять там гребенниковский замызганный еще из железнодорожной будки кухонный столик-тумбочка, с измочаленной проскобленной чуть не до дыр столешницей, а рядом с ним появился необычный и непривычный тоже кухонный набор столиков, полочек, ящиков, коробочек с иностранными надписями — соль, кофе, сахар, крупа, масло… Целые грозди деревянных инструментов — толкушки, раскатки, поварешки, черпачки, ковшики — всего этого Гребенниковым никогда не требовалось. Толченку мать делала при помощи порожней бутылки, редкие пельмени — граненым стаканом, суп свой они разливали старым половником, чай кипятили в медном чайнике… И их нищета, которая прежде, когда они жили в будке и когда рядом были многочисленные, но похожие, почти равные им во всем соседи, не трогала Гребенникова — теперь показалась ему унизительной.
Ухтанов пил. И пил крепко. Если его четкие размеренные шаги замирали на площадке меж первым и вторым этажами — значит, Ухтанов пьян. Когда Гребенников научился понимать жизнь этой семьи, он слышал, как замирало все за стенкой — Валя там бледнела и замолкала. И только сквозь переборку доносился стук больших, чуть не дворцовых настенных часов. Потом она вставала с дивана — дощатая и лишь оштукатуренная под дранку переборка не утаивала ничего — слышалось, как мягко вздыхал диван при этом, как торопливо, не сразу попав ногами, Валя надевала тапочки, как запахивала халатик, как медлила перед своей дверью, собираясь с силами, как выходила потом к выходным дверям и стояла там молча, в ожидании. А Ухтанов молчал на площадке. Это он спал так — несколько минут, привалясь плечом к стене. Потом снова принимался идти домой. Валя открывала ему, и он падал тут же у порога. Не давая себя трогать. Она приносила подушку, подсовывала ее под голову Ухтанову. И он спал здесь до утра. А Валя всю такую ночь сидела в темной кухне, бессмысленно глядя в затянутое морозом окно.
Валя была учительницей начальных классов. Она преподавала в сельской школе на Львовщине. Дивизия, в которой служил Ухтанов, дислоцировалась во Львове, но еще живы были кое-какие бандеровцы и мельниковцы. И после одной из войсковых операций по ликвидации банды в школу — другого здания, годного для этой цели, в селе не было, — солдаты принесли раненого старшего лейтенанта. Это был Ухтанов. Все это Валя сказала Гребенникову потом, когда у них уже все случилось. Но что-то в их семье произошло прежде. Она потому и сносила покорно пьянство мужа. И что-то виноватое было в ней, во всем ее поведении и на утро, и еще несколько дней после такого возвращения Ухтанова. Наверное, она его когда-то предала — ничего иного своим трезвым умом Гребенников предположить не мог.
А произошло у них — Гребенникова и Вали — все очень просто: Гребенников даже не предполагал, что такое может случиться в его жизни. Мать дежурила. Ухтанова дома не было. Валя открыла ему. Лампочка у потолка не горела, но свет попадал из неплотно прикрытой двери Ухтановых.
— Простите, я опять потревожил вас, — тихо сказал Гребенников. В горле у него пересохло. Оттого, что она стояла в такой близости теплая, пахучая, милая в своей приветливой тихости, со своими внимательными глазами и с доброй насмешкой, точно вызывая его на что-то, глядя прямо ему в лицо, — сердце Гребенникова уже не билось, а трепетало. Он чувствовал, что теряет, теряет голову, что нечем ему дышать. Гремело в ушах, он знал, он точно знал, что одинокой, запуганной, виноватой в чем-то перед своим мужем, он необходим ей, как она необходима, нужна ему, что теперь все неизбежно. Он точно знал теперь же, в это мгновение, что она совсем не такая, какой знает ее Ухтанов и все прочие, с кем она была знакома или знакома сейчас, она совсем иная — ему вроде бы на секунду темной ночью осветило ее душу, прятавшуюся впотьмах. И он еще наверное знал, что это в нем не любовь, хотя что-то похожее на любовь он испытывал. Но он так хорошо понимал себя, так пристально содержал себя, наблюдая за собой, за проявлениями своих чувств, что и про себя знал — это не любовь.