Литмир - Электронная Библиотека

Несколько часов он провел в рубке и ушел только тогда, когда догадался, что задерживает капитана — тот уже спустился бы к себе.

Капитан Стоппен прочитал книжку первый. От него она попала к стармеху и потом пошла по судну из каюты в каюту, из кубрика в кубрик. И он не нашел в ней ничего, чего прежде бы не знал. Но книжечка Коршака вернула Стоппена к его морской молодости. Иногда на мостике, ночью, он начинал ощущать себя таким, каким был многие годы назад. И он думал о Ленинграде, как о Петрограде — так и называя его мысленно — Петроград. Ведь Кронштадт так и остался Кронштадтом, Ливерпуль — Ливерпулем, Сан-Франциско — Сан-Франциско, Одесса — Одессой. И сейчас даже вот — только что была связь с сухогрузом «Ладогой», идущим домой. Но и много лет назад маркони принес в рубку радиограмму от сухогруза «Ладога», другой «Ладоги», канувшей в истории флота бесследно, — может быть, где-то на корабельном кладбище лежат ржавые лохмотья на остатках шпангоутов, полузасосанные песком и липучим илом затона, напоминая разложившийся труп кашалота. «О чем же тогда шла речь? Кажется, у него было плохо с рулем, и он просил держать с ним связь — на всякий случай». А эта, нынешняя «Ладога» с грузом тюленьего жира, оленьего мяса, шкур, с техникой, изношенной в Певеке, и теперь транспортируемой «Ладогой» как металлолом, попала в паковый лед, ждет персонального проводника, а их нет в этой акватории — нет ни одного ледокола, кроме «Ворошиловска». Караван не оставишь… Стоппен, если бы это было можно, спросил бы: «Отчего вы, батенька, подзадержались до сей поры?» Но это не его дело, и такое можно спрашивать только по дружбе, а капитана нынешней «Ладоги» не было перед его мысленным взором. Не имел чести-с. И к тому же в кильватере за «Ворошиловском» — все двадцать два вымпела… Они-то отчего припозднились в высоких широтах? Ну, один, два сухогруза могли застрять. А тут целая флотилия — почти четверть миллиона тонн водоизмещения, не считая самого ледокола.

— Ответьте, — сказал Стоппен начальнику радиостанции. — Занят проводкой каравана, соответствовать не могу.

Он помолчал. Начальник радиостанции, ходивший со Стоппеном последние восемь лет, грузный, рыхлолицый мужчина, знал, что это не все, что капитан скажет еще что-нибудь — не мог он так вот просто отделаться от «Ладоги», попавшей в беду. Стоппен стоял перед стеклом рубки, лицо его, подсвеченное приборами, отражалось в стекле, и начальник радиостанции смотрел на это отражение.

— Скажите на «Ладогу» — пусть попробует курс норд-ост-ост. Они все думают, если южнее — так легче.

Стоппен никогда не говорил «радируйте».

— Хорошо, капитан. Будет сделано.

Уходя, он задержался, и Стоппен, вновь обратившийся всем своим существом к прошлому своему, поморщился. И в стекле отразилось и это.

— Но ведь это черту в зубы, — нерешительно проговорил начальник радиостанции.

— Не зима, голубчик, не зима… Всего лишь ночь. Зима через недельку шарахнет. Вот тогда на норде искать будет нечего.

В ходовой рубке пахло нагревшимися приборами — ни снегопада, ни облачности не писал локатор, улегся над морем ветер, только с плотным шорохом, который не могла заглушить вся шумная жизнь движущегося «Ворошиловска», проходило за бортами забитое льдом море. Оно еще было подвижным. Оно редко вздымалось, не скованное окончательно зимним панцирем. И от этого казалось, что ледокол лезет все вверх и вверх. Сколько ни ходил во льдах Стоппен, привыкнуть к морю, покрытому льдом, он так и не смог — это противоестественно, когда нет чистой, разгульной воды, а только серое поле с неподвижными торосами (если зима стала плотно) и совсем темно-серое, как сейчас. Он чувствовал себя в таких обстоятельствах так, точно шел по болотной трясине с завязанными глазами.

Что это было такое, что примирило его с книжечкой Коршака? Та правда — странная, точно смотришь на жизнь через тонкостенный сосуд, наполненный чистой водой? Или как если бы видел стебли растении, погруженные в воду, как нереально они сочны, усилены, как неестественно подробно видать их? И вдруг Стоппен нашел определение — состояние молодости, молодости вневременной, вечной, объединившей в себе времена прошлые и предчувствие, почты физическое ощущение грядущего времени. То самое состояние, в котором он был давно и долго, и которое позволяло ему сейчас видеть себя в каком-то странном, пятом, несуществующем измерении — в нем сошлись времена, он словно бы смотрел на себя сегодняшнего молодыми глазами из юности, и юность, молодость свою видел всю, от самых истоков.

— Что там «Ладога»?

— Взяла двенадцать с половиной градусов, капитан. Снежные заряды и семибалльный «гиляк».

— Там уже не гиляк. Там нормальный норд-ост. Это хорошо. Там пожиже, пожиже…

— А что, капитан, — эта проговорил штурман, — мы о позапрошлой полярке такожды поля обходили…

— И обошли же, Владимир Итальяныч?

— Так точно, Дмитрий Николаевич…

— То-то…

И опять в рубке стихли разговоры.

— Ну, господь с вами, Итальяныч, — сказал Стоппен штурману. — Спать пойду. Держите так, чтобы тральщики не отставали. Лед густоват, отобьет их — беды не оберешься. Коли что от «Ладоги» будет — не сочтите за труд, поставьте в известность. В общем, последите за ней. Часа через полтора окликните. А то залезут в пак, скажут, Стоппен научил… Уж я надеюсь…

Капитан Стоппен жил на Канале Грибоедова — неподалеку от Александровского собора, построенного на месте покушения на Александра, и неподалеку от Александринки — Александринского театра — в бывшей кавалергардской конюшне: приплюснутое широкое каменное здание, с одним центральным входом, через который вводили кавалергарды своих лошадей, сразу же за дверью фойе-плац, за ним узкая, проношенная кавалергардскими сапогами каменная лестница. Когда-то на втором этаже квартировали конюхи. Две комнатки получил там Стоппен, Окошки, точно бойницы — узкие с широченными, хоть ставь на них мортиры — подоконниками. У Стоппена к его первому и последнему капитану было такое же отношение, которое он уловил в книжке Коршака к тому самому Феликсу, который — Стоппен теперь ни мало не сомневался — и давал свою странную радиограмму.

Судоводительская судьба Стоппена была особенной. Он не плавал помощником капитана ни часу, став сразу же капитаном. Как считать это — счастьем или несчастьем? Стоппен знал множество штурманов, и неплохих штурманов, которые так и не сделались капитанами ни больших, ни маленьких судов. За редким исключением в этом не было ошибки. Вот не представляет же он в роли капитана своего нынешнего старшего штурмана или стивидора. Первого из них не представлял капитаном потому, что уж очень болезненно заботился он о собственном месте на земле, собственном авторитете.

Второй же, стивидор, пересидел в стивидорах, надо было раньше раскрепостить ему душу, передвинуть его повыше, чтобы он снова увидел, что горизонт может быть шире, чем он привык видеть, чтобы заработали в нем его собственные моторы, чтобы не надо было его вечно подталкивать, индуцировать, подзаряжать. А этого не случилось.

Стоппену повезло в том, что он избежал такой вот жизни, размеренной регламентом, а получил сразу все: ответственность и счастье самостоятельности. Волею судьбы, ему, третьему помощнику капитана, во время тяжелого перехода с сухогрузом на буксире — шли южным путем, огибая Африку, через три океана — пришлось принять командование караваном, так как никто — ни второй, ни старпом на это не пошли. И потом, когда окончился рейс, во Владивостоке управление — в назидание всем — утвердило его в должности капитана.

И в книжке Коршака Стоппен увидел свое давнее-давнее, молодое, зеленое, смешное и звонкое. Не романтика там была, но любовь. И от этой любви автора — его лирического героя, его других героев, переживавших трагедию, только условно можно было считать живыми. И все же — открытая обращенность к миру, к морям, которые, разъединяя, всегда оставались средством к сближению, звучала там.

Но было и несчастье в том, что Стоппену так повезло в жизни: его сверстники, которым повезло меньше (мерзкое слово «повезло», но иного он не знал) — жали на него, жаловались, отторгали. Отторгали и капитаны. Он помнил, что «Дмитрия Николаевича» подучил не сразу. «Капитан Стоппен? Желаю здравствовать!» Вот именно — всегда с некоей вопросительной интонацией, словно бы переспрашивая, правильно ли опознали. Или «товарищ Стоппен?» А о деле уже потом, сначала поставят на место, мол, а-а, это вы? Тот самый? Да, едрена вошь, — тот самый! В молодые годы это обстоятельство доставляло ему горькие минуты, а теперь — и странным образом к такому открытию в себе, самом он пришел благодаря последним дням в Усть-Очёнской бухте: истинное несчастье его состояло в том, что ему труднее, чем другим, прошедшим нормальный путь накопления опыта и мудрости, было не ошибаться. Погрузка, разгрузка, ремонт, докование, снабжение, квартиры для членов экипажа, — сколько приходилось затрачивать нервной энергии, чтобы убедить ответственных лиц, что это надо не ему лично, а судну, капитаном которого он является. И если быть предельно честным перед самим собой, Стоппен прошел по краю пропасти, не выработалось в нем ни органической боязни ошибки, а значит и послушания в той степени, когда послушание становится «послушничеством», ни зазнайства «очертя головы» — этакого «старенького мальчика», и не возникло усталости…

51
{"b":"886983","o":1}