В Усть-Очёне Коршак вдруг понял, что оставляет он не только неприятных, неприемлемых для него людей — он оставляет целый мир — сложный, пронизанный тысячью оттенков и связей.
Арнольд Иванов сел вместе с Коршаком в крошечный, изношенный буквально до дыр, но тщательно оберегаемый автобусик. Но сел уже по-чужому, не рядом, а сзади, в углу. Кроме них двоих в автобусе ехал еще третий — не то чукча, не то эвен. Он скрипуче запел сразу же, как только устроился на сиденье. А дорога оказалась неближняя. Она — то ровная, как стрела, шла по распадку, то петляла на взгорьях среди низкого стланика. А потом автобусик, надсаживая свои шесть «газовских» цилиндров, покряхтывая, начал карабкаться вверх, и перед передним желтоватым стеклом качалось и тряслось пасмурное, серебристо-серое небо. И затем покатился вниз. Пассажиров мотало из стороны в сторону, колотило о жесткие спинки ободранных сидений и о борт. Потом, внизу, автобус внезапно остановился. Водитель вышел и издали слышался его недовольный сердитый голос: он с кем-то спорил. А дверь осталась незакрытой, в нее тянуло сырым морским холодом. И был слышен шум реки. Нечаянно переглянувшись, Коршак и штурман вылезли на землю.
Впереди до горизонта текла, плавилась, взбугриваясь над отмелями и каменными перекатами Очёна. Это было ее устье. Здесь она теряла свою горную стремительность и злость: обычно Очёна осенью и весной как бы иссякала, удерживаясь в определенных границах. Теперь же она разлилась так, что дорога на мост, единственный тут, была закрыта ее черной водой, и сам мост поднимался из воды в значительном удалении от берега. А посередине моста — на нем не разъехаться двум встречным машинам — застрял грузовик. И шофер его стоял тут же и это с ним ругался водитель автобуса.
За мостом мерцали первым снегом горы, и позади Коршака — вторая горная гряда, тот склон ее, с которого они только что спустились, и он тоже был серым от снега и оттого, что снег еще не лег плотно, и сквозь него маячили ветви стланика, крохотные сосенки, карликовые березки, просвечивало бурое каменистое тело горы.
Да, это уже был север — настоящий, с северным морем, от которого сейчас веяло холодом.
Шоферы ругались из-за моста. Ругались так, что было ясно — они хорошо знают друг друга. А потом оба побрели по воде к мосту, где заглох грузовик.
— Ну, это надолго, — хмуро сказал Арнольд. — И черт его знает, всегда в узком месте! Год гоняет — ничего, а на перекрестке или вот на мосту…
Арнольд замолчал.
— А если попробовать перейти, — нерешительно предложил Коршак.
— Вы — это серьезно?
— Здесь не должно быть глубоко. Доберемся до моста, потом по мосту…
Штурман хмуро глядел себе на ноги, зябко ежа плечи под добротной меховой курткой. Время приближалось к полудню. По здешним суткам — в портовый поселок доберутся они в темноте, к вечеру. Тогда с ночлегом будет трудно, а штурману — и вовсе незачем тогда идти туда: на рассвете ему лететь еще дальше на север — в глубь материка. Но и возвращаться на военный аэродромчик — километров двадцать автобус отъехал.
— Однако омолочку искать нада, — проговорил сзади третий пассажир, эвен. — Без омолочки плохо будет. Васька Гломов на мосту стал — сильно долго стоять путет.
— Оморочки — на том берегу. Какая здесь оморочка! — отозвался Арнольд.
— Умный целовек, доблый целовек, однако, оставил. Искать, однако, нада.
И на самом деле, минут через двадцать эвен пригнал крепкую вместительную плоскодонку. Он стоял в ней, отталкиваясь длинным и узким морским веслом.
— Эй, эй, садись, однако, — поплывем, Очёну омманем!
Большому, сильному человеку сидеть без дела, когда его везут, когда сухонький, узкоплечий, чрезвычайно веселый, но уже совсем немолодой эвен юлит одним веслом — других весел в лодке не было, — неловко, но одним веслом ни Коршак, ни Арнольд управляться не могли.
— Ничего не поделаешь, — сказал Арнольд негромко. — Будем считать, что мы с вами по-прежнему в одном экипаже.
И Коршак вспомнил, как загорелись мрачным злорадным огнем глаза штурмана, когда сегодня рано утром на аэродроме появился этот юркий автобусик со своим тоже юрким и громогласным водителем. И Степаненков, капризничая для проформы — и «не положено», и «кто его знает — прикажут вылет, а ты…» — сам был рад, что Арнольд уедет — и стеснял он Степаненкова: на каждую реплику командира, даже по делу, Арнольд оборачивался и какое-то самое короткое время пытливо смотрел на него и только потом отвечал или молча выполнял то, что должен был выполнить. А впереди им предстояло еще не одну неделю провести вместе в одной кабине самолета, прежде чем попадут они снова в свой немыслимо далекий от всего родной гарнизон.
— Эй, э-э-эй! Ва-а-ска-а-а! — радостно кричал эвен. — Ходи сюда-а-а. Скоро до-о-ома-а-а плиеде-е-есь.
Широченный разлив черной воды покатил его пронзительный, полный ликования и радостного ощущения жизни крик. И горы его приняли. И, побаюкав, отразили. Черные фигурки на мосту перед капотом грузовика распрямились, замерли, потом одна из них отделилась, и обратная воздушная почта принесла такой же раскатистый и отчетливый ответ, где каждый звук был понятен:
— Дя-ядя-я Фе-дя-я-а, сходи-и-и в гара-а-ж, пере-да-а-ай — загора-а-ае-ем — неха-ай бобб-и-и-ину-у-у везу-у-ут. Бо-би-ну-у. Поня-ал? Бо-би-ну!
— Понял! Ва-ась-ка! — ликовал почти по-детски пожилой эвен. — По-ня-а-ал! По-пи-ну!..
Васька постоял на мосту у перил и безнадежно махнул рукой.
— Тумает, засланец Федя, не знает попину. Знает. Говолить не мозет. Этта стука такой — круглый, колицневый — с пловодами. У меня два «вихля» есть. Попину… Федя все понял. Сказать не мозет.
Коршак рассмеялся — эвен только свое имя произносил с четким звуком «д».
Это, а может быть и молчаливое понимание друг друга, сблизило Арнольда и Коршака. И Коршак неожиданно для самого себя спросил:
— Арнольд, вы знали капитана Колесникова?
Целая гамма чувств отразилась на узком копченом лице штурмана — тут сначала возникло удивление, он пристально посмотрел в глаза Коршаку (сидели один против другого). Арнольд что-то припоминал, догадывался о чем-то и догадался — в лице его, всегда таком неподвижном, отразилась и память о знакомом когда-то экипаже, и словно он мучительно искал ответ на какой-то вопрос, и нашел его; и внезапная острая неприязнь к Коршаку. Штурман отвел глаза, стал смотреть на воду, и губы его тронула недобрая усмешка.
Коршак было подумал, что вопрос показался штурману неуместным, наверное, они были близко знакомы: как ни велик этот край — а тесен он. И еще Коршак подумал, что Арнольд обиделся, усмотрев в этом вопросе о капитане Колесникове аналогию с самим собой, со своим командиром Степаненковым — мол, вот и вы однажды… Мол, такой же дорожкой идете. Как веревочке ни виться… Там мебельные гарнитуры, здесь — «ясак»… Коршак даже подумал, что некрасиво получилось — эти ребята везли его над всем востоком, делились с ним всем своим (ну, если и не всем, то позволяли ему, Коршаку, быть рядом с собой, позволяли знать о себе все и все их сокровенное видеть), а он и не намеревался проводить таких аналогий — он спросил просто так, потому что Колесникова не мог забыть, и все в полете возвращало его к Колесникову и его ребятам.
— Простите, Арнольд… Я не знал, что…
Он осекся — штурман поглядел на Коршака, оторвав взгляд от воды.
— Теперь я понял, — сказал он. — Это вы! И я читал — нам в отряд прислали из политотдела журнал с вашей писаниной. Степаненков сразу, как только вы появились, сказал — это он, говорит, он. Ты, говорит, осторожней с ним.
— Я ничего не скрывал, — горько сказал Коршак. — Мы дружили с Колесниковым.
— Точно — дружили. Мы сразу догадались, что автор хорошо знал и Колесникова, и обстоятельства его — все, вплоть до того, что жена у него была красивая, и что ушла она от него. Он у вас под фамилией Кузовлева обозначен. Но это Колесников! Начпо так и приказывал — «изучить материал по Колесникову под расписку» — на журнале бумажку прикрепили — расписывались все транспортники.