— Да… — только и протянул Желдаков, сокрушенно покачав головой. Он знал, нужно отвечать: и не потом, не завтра, а сейчас, потому что слова Воскобойникова — зараза. Пусти их в душу — изнутри изъедят.
— Не знаю, как у вас на гражданке — я там находился только в доисторическом состоянии, пацаном, — а у нас есть полковник, мой непосредственный. Он так линию ведет: не согласен — предлагай. Предложить не можешь — сопи себе в две дырки и делай, что велено.
— Вся и беда в том, что я предложить-то ничего не имею. А вернее, Желдаков, это мне здесь вот сейчас, может быть, стало понятно. Я прежде как-то по частям обо всем этом думал. Домбровский подсказал.
И Желдаков злился горько, с обидою, с горечью необъяснимой, злился на Воскобойникова, на самого себя. В памяти замаячили прежние его стройки, прежние дороги, но смутно, едва-едва. Да и что он строил прежде?..
Военная судьба впервые забросила его сюда, в эти края. Здесь он получил батальон и звание капитана получил здесь, и вот теперь послали представление на майора, хотя он чувствовал, что часть ему не дадут, а если и дадут — не возьмет, потому что не потянет, А болтаться в штабах уже отвык, уже попробовал на вкус эту странную свободу — командира отдельного подразделения; почуял, как это много и важно — знать своих офицеров, отвечать за все. И жил он в общем-то легко, нравилось ему так жить — ничего не хотел для себя из того, что сверх положенного, да и на то положенное, если оно не касалось командирского престижа, ему было почти наплевать. Справочники, книги по сооружению коммуникаций, две-три скучнейшие, на непросвещенный взгляд, монографии о строительстве железнодорожных мостов через водные преграды, наставления; бритвенный прибор, зеркальце, постельные принадлежности да обмундирование; полевая сумка, готовальня, рейсшина, кульман. Магнитофон «Чайка» с тремя катушками да «Спидола» — вот и все, чем он располагал. И нигде ничего у него больше не было — ни дома, ни имущества, ни посторонних интересов. И если уж говорилось о ком-то, что весь он тут, так это он, капитан Желдаков, командир батальона, отдельного, железнодорожного, а по сути своей — черт его знает какого батальона. Ему легко было жить на этой земле, на этой службе.
Разговор с Воскобойниковым несколько оглоушил Желдакова. Но сквозь оглоушенность эту, сквозь обиду и злость он понимал, что уважение к Воскобойникову в нем не угасло. Он хотел задать ему много вопросов — там, на реке, и потом, когда они ехали в батальон, где уже прогревали вертолетный двигатель, но отчего-то не мог: так и стояла перед глазами та картина первобытной природы — реки и тайги, и хребтов в отдалении, и тишина помнилась с треском костра и шорохом темной холодной воды по каменистому, незамутненному дну. А он мог и должен был спросить этого человека: ну, а что же дальше, что же все-таки делать? Почему он сам, Воскобойников, решив, что так нельзя, ничего не делает, чтобы изменить происходящее?.. Или уйди к чертовой матери с этой работы, или доказывай свою правоту.
И тогда он вдруг поставил себя на место тех людей, к которым Воскобойников пришел бы с этими тысячелетними проблемами: болтовня это все, друг милый, треп вселенский, интеллигентщина гнилая. Тебя не разрушать поставили — строить, строить, понял, дубина ученая!.. Но Желдаков и сам бы ответил Воскобойникову такими словами, не стой перед мысленным взором все то, что увидел и понял он ночью, вдруг осознав в себе ту самую человеческую ответственность. И еще одного вопроса не мог не адресовать Желдаков Воскобойникову: как же ему теперь работать тут, командовать с такой тяжестью в башке?!
…У вертолета Воскобойников энергично пожал Желдакову руку и внимательно, как это умел только он, поглядел ему в глаза и вдруг сказал, впервые обратившись к Желдакову на «ты»:
— Не бери в голову, комбат. Прости меня. Леший попутал. От нас с тобой требуется что? Работа! Дорога, Давай строить будем.
И Желдаков назвал Воскобойникова на «ты». Он и прежде, случалось, называл его так, но тут это получилось иначе, добрей, что ли, а может быть, роднее.
— Ты зубы мне не заговаривай, — сказал он. — Сам разберусь. И в твой задний ход не верю. В то, что там говорил, — он кивнул головой в ту сторону, где, как ему казалось, находится речка, — в то, что ты там говорил — верю. А в эти вот твои трусливые слова — не верю.
* * *
Лысоватый посланец Зубова, измочаленный дорогой и всем выпавшим на его долю, ждал ответа. А Желдаков еще не знал, что ответить ему. И времени на раздумья уже не оставалось. Этот человек — Сусекин, кажется, его фамилия, пробивался по зимнику сутки: он шел на своем тракторенке и бросил его неподалеку отсюда — топлива больше не было. Значит, уже двенадцать часов — самое малое — люди Зубова в пути. Желдаков смутно представлял себе, как это все происходит, мысленно и почему-то очень неторопливо подсчитывая время, расстояние. И вдруг он понял, что специально медлит, оттягивает свое решение.
— Вся беда в том, что я должен связаться с командованием, — вдруг жестко произнес он, не глядя на Сусекина.
Сусекин поднял побуревшее, отечное лицо и некоторое время смотрел на Желдакова снизу. Потом спекшиеся губы его дрогнули и он сказал:
— Должен… Только вы можете опоздать.
Капитан Желдаков понимал, что выходить им навстречу нужно немедленно. Сейчас ночь. В штабе, конечно, никого нет, а может быть, нет никого и дома, ночь-то на субботу. Пока начальство найдут, пока оно соберется, пока решит, пока свяжется — это будет полдень. А Желдаков знал, что ему сразу не скажут: действуй. Сначала сами запросят еще более высшее начальство. И только к вечеру ему разрешат или прикажут идти.
— Сколько там человек? — спросил Желдаков.
— Все. Все, сколько было на участке, Точной цифры не знаю. Все…
И Желдаков подивился и ужаснулся этой простой правде — все. Все до единого — и кто-то за них ответствен. Можно бросить машины, если для них нет горючего, если для них не хватит водителей, если они ненадежны. Но люди пойдут, поедут, поползут, поковыляют все. И скорость их движения будет измеряться по самому последнему, по самому слабому, кем бы тот ни был.
Желдаков представил себе весь ужас этого движения: подгоняемые огнем, держащиеся вместе только на взаимной ответственности, на собственной сознательности, движутся они сейчас, равняясь на самого слабого.
Капитан знал, что такое таежный пожар. Видел. Видел в юности, видел с самого, так сказать, краю, когда горел верхний склад, а за спиной у людей были дороги и техника, было все остальное — земля, реки, города, которые не горели, которые могли их принять и существование которых укрепляло мысль, что бедствие это крошечное, только здесь, а везде все остается незыблемым. Но и того огня, который на глазах у Желдакова, тогда еще мальчишки, на глазах его отца, трактористов, вальщиков, грузчиков, прорабов выжег до черного на тридцать километров вокруг, хватило, чтобы с ужасом, лишающим речи, представить себе обстановку, в которой оказался лесоучасток Зубова и его люди…
Все еще с какой-то замедленностью в душе Желдаков приказал поднять офицеров, приказал собраться всем в штабе; и дежурный по штабу, его помощник и рассыльный побежали вдоль расположения, светя себе по доскам тротуара фонариками. И все то время, пока они бегали, пока сходились встревоженные командиры взводов и рот, офицеры штаба, Желдаков стоял перед оконцем спиною к Сусекину.
Он дождался, когда собрались все, когда устроились кое-как в небольшом и тесном помещении, и сказал, обведя всех взглядом, — лишь на мгновение дольше, чем на других, задержавшись на бледном и еще более заострившемся лице замполита:
— Товарищи офицеры. Примерно в ста километрах от нас горит тайга. Люди из лесоучастка Зубова идут по зимнику в нашем направлении. Там женщины, дети, техника. Мы обязаны их встретить. Приказываю: поднять батальон по тревоге. Готовить медикаменты, горючее, питание, оружие, два трактора, ГТС. Сигнальные ракеты. Со мной пойдет командир второй роты. Замполиту принять командование батальоном. Приступить к выполнению приказа.