— Это же в ста верстах от побережья океана! — удивился Журавский. — Чем он кормит скот и лошадей? Какой дом можно срубить из хорейных шестов? Ты, Ель-Микиш, что-то путаешь?
— Нет, — обиделся проводник. — Поедем — сам смотри! Лес смотри, дом смотри. Близко тут: две луны ехать будем.
— Далековато, — покачал головой Андрей, — если хорошим оленям надо бежать два дня. Однако заманчиво, любопытно!
Решили так: Семен с сыновьями попасут неделю свое стадо в усинских лесах, а Андрей с Никифором побывают у Ипатия.
Никифор не обманул: к концу третьих суток показался добротный бревенчатый дом, окруженный приземистыми постройками.
— Сам смотри! — толкнул локтем Никифор Андрея, сидящего к нему спиной на нартах. — Однако... — Никифор резко остановил оленей, соскочил с нарт и тревожно всматривался в людей, стоящих около дома у оленьих упряжек. Соскочил с нарт и Андрей, почувствовав тревогу в поведении многоопытного проводника, но не понимая причину ее. — Ижемец тут... Таптин тут!
— Тафтин? Зачем он здесь? — обдало неприятным холодком Журавского.
— Самоедский цар — куда кочет, туда и едет, — неопределенно обронил Никифор... — Поедем, Андрей, обратно.
— Нет, — спрыгнул с нарт Журавский: в нем безотчетно закипала злость при одном только упоминании имени чиновника.
Упряжек было много. Грузовые нарты стояли нагруженными и прочно увязанными поверх покрывал веревками. Около нарт дежурили двое парней с винтовками в руках и с ножами у пояса.
— Пилипп коин, — буркнул Никифор.
«Волки Филиппова», — машинально перевел Журавский.
— Ме керкаас ог пыр[17], — тихо шепнул Никифор Журавскому.
— Ладно, — согласился Журавский, — оставайся около оленей — волки есть волки... Однако взглянуть и на волчьи дела нам не мешает.
Тафтин, возбужденный, раскрасневшийся, в мундире, украшенном медалями и позументами, видимо приняв входившего Андрея за своего охранника, не прекратил гневного выговора хозяину избы:
—...Скажи роду Хатанзи: пусть платят ясак по прежним спискам — имперская казна не знает, умерли или обманывают ее самоеды! Будет новая перепись — другое дело!
На столе, на лавках, на полу лежали ворохами шкурки песцов, лисиц, куниц, горностаев. Ефрем Кириллов — красавец с далекой Пижмы, обученный наставничеству Рябушинскими, деловито раскладывал их по сортам. Первым заметив вошедшего Журавского, он предупреждающе кашлянул. Тафтин вздрогнул и резко обернулся к двери. На его крупном лице Журавский прочел мгновенно сменявшиеся чувства недоумения, досады, злобы, ненависти. Но это было минутное замешательство:
— Господи, — растянул он властное лицо в улыбке, — да никак, сам господин Журавский, Андрей Владимирович. Ипатий, грей самовар! Ефрем Иванович, смахни рухлядь со стола, — небрежно кивнул Тафтин в сторону мехов. — Держи канару — я помогу тебе, — засуетился он, стараясь побыстрее убрать с глаз Журавского драгоценные меха. — Вставайте! — с досадой и злостью крикнул чиновник под ноги.
Только теперь, оглядевшись в полусумраке, Андрей увидел двух старшинок, ползающих в ногах Тафтина. Старшинки узнали Журавского, обрадовались защите, вскочили на ноги, запричитали:
— Сопсем смерть, сопсем кулома... Олешка брал, — показывали они на закоптелый потолок, — руклядь брал, — показывали они на разодетого Тафтина. — Сар брал, нас топтал...
— Что же вы творите?! — закричал в отчаянии Андрей. — Вы, «самоедский царь», и ты, наставник людской?! — повернулся он к Кириллову. — Это же грабеж! Народ гибнет, а вы... Что вы тво-орите?! — дрожал от ярости Журавский.
— Он, сар, — тыкали грязными руками в сторону разодетого чиновника осмелевшие старшинки, — себе руклядь...
— Молчать! — взревел Тафтин. — Молчать! — топнул он угрожающе ногой. — Обманщики! Ни податей, ни царевой службы не несете и эту малость норовите утаить!
Старшинки упали опять на колени, испугавшись царского гнева:
— Милуй, сар Петра, милуй, сына сар...
— Ополоумели от дикости, от обмана, — брезгливо оттолкнул их ногой Тафтин. — Все им цари... В царскую казну платите! Пятьсот лет платите! — грозно, поспешно втолковывал он истину.
Журавский смотрел на помпезный мундир Тафтина, на его тяжелое, злобное лицо, на его яростные попытки заставить замолчать старшинок, оглядывал в недоумении Кириллова, странным образом оказавшегося рядом с чиновником...
«В казну ли идет теперь пушнина? — мелькнула внезапная догадка. — Мне же говорил колвинский священник, что пушной ясак якобы отменен мезенским съездом три года тому назад... Теперь вроде кочевников обязали платить чиновнику по рублю с души, да и то эти деньги Тафтин сам должен вносить в самоедский фонд. А если?.. Если весь пушной ясак Тафтин забирает себе?.. Три шкурки с самоедской души себе, а рубль в казну?! Не может быть! Это же... Почему они упорно величают его царем? — взглянул еще раз Андрей на старшинок в облезлых малицах, нечесаных, грязных, жалких. — Что они могут знать, если даже Тафтин выдает себя за посланника царя? А если за «самого»?! Как вывести его на чистую воду?»
— Господин Тафтин, — как можно спокойнее, но твердо спросил Журавский, — кому идет эта пушнина? Старшинки показывают на вас. Почему все кочевники называют вас царем?
— Верьте этой нечисти! — пробовал еще кричать Тафтин, однако голос его сорвался, лоб покрылся испариной... — Они...
— Все это я выясню в Архангельске, в Казенной палате, у губернатора! — Журавский повернулся к выходу, рванул низкую дверь и стремительно выбежал на чистый воздух. — Гони от этих живодеров! — приказал он Никифору, упав на нарты.
Обессиленно осел на лавку и грузный Тафтин.
— А ну, брысь из избы! — махнул повелительно рукой на старшинок и Ипатия Ефрем. — Брысь, говорено!
Когда в избе остались они вдвоем с Тафтиным, Кириллов подвинулся к нему:
— Ежели упустим... журавушку, то не торговый дом в Москве, а сума в тюрьме...
— Сам знаю! — огрызнулся Тафтин. — Кличь Пиль-Рыся...
* * *
Никифор, обычно спокойный и по-стариковски жалостливый к животным, на этот раз не щадил оленей, тыча хореем в их бешено прыгающие куцые зады. Журавский после неимоверного нервного напряжения обессиленно молчал, теперь уже не сомневаясь в преступлении Тафтина.
Меж тем природа готовилась к чему-то необычному, таинственному, чего Андрей, заполненный гнетущим чувством ненависти к оборотням и жалости к кочевникам, пока не воспринимал рассудком. Он очнулся тогда, когда Никифор соскочил с нарт и сказал одно слово: «Сполоки!»
За эту зиму Андрей не один раз видел игру сполохов — послов всемогущего Солнца, но не переставал восхищаться несказанным творением природы, каждый раз разным, неповторимым.
Вначале в небе появляются не сами послы, а их предвестники. Андрей завороженно смотрел, как из Ледовитого океана к небесному своду взвилось серебристо-блестящее покрывало, отливающее то изумрудным, то красноватым, то пурпурным светом. Захватив полнеба, оно вдруг свернулось в множество блестящих серебристых пучков и, мгновенно вспыхнув огненными языками, поднялось до самого зенита. Огромные языки пламени стали блекнуть, истаивать всеми цветами радуги и неожиданно замерли гигантскими мраморными колоннами. Минуты две колонны излучали неестественный льдистый свет, потом склонились в полупоклоне и рассыпались на мириады серебряных лучиков, источая тонкий переливчатый звон... Свет погас. В эти минуты не было ни тундры, ни неба — все потонуло в серебряном тумане. Исчезло ощущение времени и пространства... «Симфония безмолвия и бесконечности, — мелькнуло в возбужденном мозгу Андрея, — мгновение вечности. Творение Великого Художника — Природы».
Память подсказала строки Михаила Ломоносова:
С полночных стран встает заря:
Не солнце ль ставит там свой трон?
Не льдисты ль мечут огнь моря?
Се хладный пламень нас покрыл,
Се в нощь на землю день вступил!..