Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А заставили дурака вы? — поймал на слове Прыгин, подмигнув Андрею.

— Я, — твердо, не опуская глаз, ответил Тафтин. — И то: спутал защитника самодей с их ворогом — стыдобушка! Потому и пришел с покаянием. Пробовал это сделать при встрече прошлой осенью, но был отвергнут, и поделом.

— Садитесь к столу, господин Тафтин, — решительно пригласил Андрей, дав себе слово не вспоминать прошлого, — не это главное, чего не бывает.

Тафтин присел к краю стола, но от чая отказался, сославшись на недавнее чаепитие с дороги, подчеркнув еще раз свою заинтересованность в визите к Журавскому. Мужчины поднялись из-за стола, поблагодарили Устину Корниловну и Веру, перешли в комнату, служившую и кабинетом, и библиотекой, и спальней Андрею в часы короткого межзоревого сна. Нечаев откланялся, сославшись на дела по хозяйству, хотя и Журавский и Прыгин поняли, что его скорый уход связан с приходом Тафтина, которого прямодушный казначей открыто недолюбливал.

Как-то незаметно, исподволь инициативой в беседе завладел гость. Более того, Тафтин указал на дилетантство Журавского в сложных вопросах взаимоотношений самоедов с ижемцами, а Андрей, против обыкновения, не спорил, но молчал.

— Вы, Андрей Владимирович, повторяете плач полувековой давности архангельского гражданского губернатора Огарева: «Ижемцы ограбили самоедов!» Да, ограбили: правдами и неправдами ижемцы завладели почти всеми оленями и почти всей Большеземельской тундрой.

— Не все ижемцы, Петр Платович, — вставил Журавский, — а ижемское кулачье.

— Согласен с вами, Андрей Владимирович, не все ижемцы, а только та часть их, о которой говорят: там, где прошел ижемец, чердынцу делать нечего. О них и речь. Однако преступление ушло в века: кого судить, кому вернуть награбленное? Да и сказать по правде: вернуть оленей самоедам — равносильно уничтожению оленеводства как отрасли общегосударственной, общенародной. Да, да, Андрей Владимирович, общенародной! — возвысил голос Тафтин, заметив желание Журавского возразить. — И второе: оленеводство у самоедов носило и носит чисто натуральный характер, удовлетворяющий собственные потребности в пище, одежде, жилье, транспорте. Однако, сударь мой, оно их, кочевников, изолирует от мира, заставляет вести полудикий образ жизни. Самоизоляция в наш бурный, пытливый, настырный век — штука страшная, необратимая: чем дольше они пробудут в состоянии дикости, тем меньше у них шансов выжить в настигающем их цивилизованном мире. Стало быть, если вернуть оленей самоедам, изгнав из тундры ижемцев, пустозеров, значит, вернуть самоедов в изоляцию, в дикость! Но это же, голубчик мой, смертный приговор. История полна таких примеров. Не нам с вами, прошедшим высшие школы, это рассказывать.

— Что же принесли ижемцы в оленеводство, Петр Платович? Что нового принес миллионер Филиппов в тундру? — спросил задумчиво Андрей, пристально, по-новому разглядывая Тафтина.

— Филиппов? Зиня-Коин? Зиня-Волк? — прищурился Тафтин, как бы испытывая Журавского: что ты знаешь о Филиппове, обо мне? Он и назвал миллионера укоренившейся за ним кличкой — Волк, выказывая свое отношение к богатею. Но бичевать его дикие и нрав, и способы наживы не стал. — Филиппов — голова, новатор: сотворил из натурального — товарное оленеводство. Еще полвека тому назад о шкуре оленя как о товаре Россия не знала. За малым исключением, нужным самоедам, шкуры выбрасывали. Теперь Зиня-Коин вывозит в Москву, в Питер и даже в Париж до ста тысяч штук замшевых шкур. Шкурка замши стоит в столицах от десяти до пятнадцати рублей. Филиппов скупает оленьи постели, как зовут здесь по прежней принадлежности невыделанную шкуру оленя, со всей Большеземельской тундры — шкура приобрела значение товара.

— Сколько он платит за одну постель? — спросил Прыгин.

— От двух до трех рублей.

— А за выделку?

— Тридцать пять копеек. Грабеж, что и говорить... Расскажу о Филиппове любопытный, характеризующий его случай, — улыбнулся Тафтин, поудобнее усаживаясь на стуле. — Родился у него сын от молодой жены. Родился перед самым тезоименитством нынешнего царя. Он — бах государю телеграмму: прошу-де всемилостивого соизволения наречь сына Николаем и быть ему крестным отцом. Царя в крестные! Да к телеграмме приложил чек на двадцать пять тысяч. И что вы думаете? Царь телеграфно разрешил записать его крестным отцом новорожденного. Теперь Филиппов ездит ко двору с подарками. Вот каков Зиня-Коин! — блеснули с какой-то неуправляемой рассудком глубинной завистью глаза Тафтина. В них плеснулось и торжество и сожаление: здорово, но жаль, что не я! Это не укрылось от Журавского, всколыхнуло в нем былое раздражение.

— Не Зиня-Коин, — кличкой подчеркнул Журавский свое отношение к богатею, — круглосуточно оберегает оленей от волков, от пурги. Не он же выделывает шкуры в удушливых баньках за тридцать пять копеек.

— Справедливо подмечено, — спохватился Тафтин, — не он, а нанятые Филипповым ижемцы пасут зимой и летом его пятидесятитысячное стадо оленей. Но, смею заметить, и не беспечные, ленивые самоеды. Нет, Андрей Владимирович, нельзя ижемцев изгонять из тундры, — заключил Тафтин. — Нельзя, невозможно изгнать, уничтожить Филипповых, ибо они несут прогресс. Вы слышали о том, что Филиппов завез в Ижму электрические машины и зажег свет? Электрический свет, господа, в центре Печорского края!

— Слышали! — все более и более раздражался Журавский, понимая, куда клонит властный чиновник: оставь кочевников Филипповым! — Слышали, — повторил Журавский, глянув в упор на Тафтина, первоначальная «стеснительность» которого сменилась уверенным, победным самодовольством. — Надеюсь, и вы, господин Тафтин, знаете о том, что, ярко осветив свои фабрики, заводы, дворцы, столичные «прогрессисты» Рябушинские грабят рабочих?

— При ярком свете обнажилась нищета рабочего класса — вставил реплику Прыгин, тут же оговорившись: — Не сочтите, господин чиновник, за антиправительственную агитацию.

— За кого вы меня принимаете?.. — Тафтин хотел оскорбиться, навис глыбой над столом, но передумал, поняв, что это не лучший ход в их сложных отношениях с Журавским, поселившимся теперь рядом с ним. — Эко куда меня занесло, — натянутая улыбка появилась на тяжелом малоподвижном лице. — Начал за здравие, кончил за упокой. Я ведь с помощью к вам, Андрей Владимирович, пришел, — медленно достал портмоне, вновь обретая значительность, чиновник. — Вот, — вынул он зеленый хрустящий чек и протянул Журавскому, — извольте принять скромную лепту на нужды науки.

— Что это? — невольно поднялся Журавский, однако медлил протянуть руку через стол, чтобы принять продолговатый лист гербовой бумаги.

— Чек на тысячу рублей из самоедского фонда, — неуловимо колыхнул, хрустнул зеленоватым листом Тафтин. — Прошу принять!

— Нет, — опустился на место Журавский, еще не зная, чем объяснит отказ. — Нет, не могу принять!

— Это почему же? — гневом, незаслуженной обидой наливалось лицо Тафтина. — Я от всей души... Со всем пониманием и уважением..

— Нет, — отрубил Журавский. — На такой взнос нужно постановление суглана, съезда самоедов. Это их деньги.

— Все ясно, — сунул чек в портмоне Тафтин. — Вольному — воля, спасенному — рай. Позвольте откланяться, — Тафтин величественно направился к дверям. «Казначей шепнул и смылся. Плевал я на вас, недоноски!» — распирали его грудь далеко не аристократические слова.

* * *

Весь июль мрачного 1906 года ушел на неизбежные организационные хлопоты, на ожидание вестей от Риппаса и денег от Чернышева. Это был суетный, тревожный месяц: Андрею становилось больно смотреть в глаза своим добровольным помощникам, рвущимся в экспедицию, — мало-помалу таяли продовольственные и охотничьи запасы, доставленные по заказу из Архангельска. Но было и того хуже: не появлялся из Ижмы к условленному сроку Ель-Микиш. Это Журавский воспринимал как удар в спину: деньги и рабочих на крайний случай можно было перезанять и найти в Усть-Цильме, проводника же, подобного Никифору, ни в Усть-Цильме, ни в Пустозерске не было. Устьцилемцы от дома, от теплых печек и жен далече ходить не охочи; пустозеры — мореходы, мореходы бесшабашные до того, что в шитом из шкур каяке в одиночку ходят на Матку, но бегать пешими, тащить бичевой баркас они неспособны; от Ижмы же пешие и оленьи путики исстари проложены за Камень, за Обь, за Енисей. Никифор к тому же своей необычайной сметкой и любознательностью заметно выделялся и среди своих сородичей и, главное, был сострадателен до сердечной боли к самоедам, вогулам, остякам. Туда, куда собирался Журавский зимой этого года, без Никифора выходить было нельзя, ибо это сулило экспедиции заведомую неудачу.

39
{"b":"882623","o":1}