— А что сказал Петр Петрович Семенов? Как ты к нему смог попасть? — допытывался Шпарберг.
— К нему повел нас Юлий Михайлович. Петр Петрович принял дома. Принял как-то весело и в то же время серьезно. Он седой как лунь, а подвижный, бодрый. «Повторите-ка, юноша, — встретил он меня, — как вы отпарировали господам из Общества естествоиспытателей». Я растерялся и не знаю, что сказать, молчу как истукан. «Про барометр», — напомнил он. «Поток злобы, — говорю, — барометр силы нарождающейся идеи». Смеется прямо-таки по-детски. «А идея, — говорит, — действительно нова и дерзка». Мне, Миша, — продолжал рассказ Журавский, — ничего не пришлось ему излагать — он все знал, хотя ни разу не был на моих сообщениях. На прощание он сказал, что, когда собрал семьдесят тысяч насекомых Тянь-Шаня, встречали его не лучше. «Нет такой алхимии, которая из свинцовых инстинктов могла бы сделать золотое поведение. Запомните это и идите к своим открытиям», — напутствовал патриарх. Через неделю я был принят в члены Русского географического общества. Словно новые крылья дали мне Юлий Михайлович и Петр Петрович.
Резвые кони, пофыркивая от щекочущего ноздри весеннего воздуха, весело несли кошевки и седоков в распахивающиеся двинские просторы.
* * *
Пинега встретила их запахом превшего на весенних притайках конского навоза и оленьих шкур, разноголосым гомоном торговых рядов. На зимнего Николу и в языческую масленицу двинские, мезенские и печорские дары леса, тундры и рек встречались тут с фабричными изделиями Иваново-Вознесенска, Москвы и Питера. Мерилом стоимости были, конечно, деньги. Из рыб царствовала семга по шестнадцать — восемнадцать рублей за пуд; из пушнины — песцы, оцениваемые от пятнадцати до двадцати пяти рублей за шкурку. Палощельцы украсили ярмарку плетеными корзинками, умелые резчики с Мезени — игрушками, раскрашенными с такой яркой фантазией, какая и может родиться только в блеклых красках Севера.
Печорцев на ярмарке легко было найти по меховым малицам, высокому росту и строгим ликам. Если кто по случаю масленки и скинул малицу, то заметен был по большому серебряному кресту, белевшему поверх темной широкой рубахи. Торговали они маслом со своего двора, чтоб как-то рассчитаться с податями, ибо «задатная» торговля с чердынцами денег не приносила. Масла от беспородных мелких коров скапливалось мало, и везли его печорцы на ярмарку попутно с пустозерскими или ижемскими товарами, за доставку которых от Усть-Цильмы до Пинеги брали они по рублю с пуда. Крестьяне Усть-Цилемской волости выставляли под зимний извоз ижемским и пустозерским богатеям до трех тысяч лошадей, развозя их товары в Пинегу, на Вашку, в Троицко-Печорск и даже в далекую Якшу. Извоз и торговля выносливыми печорскими лошадьми составляли значительную долю доходов в крестьянском хозяйстве.
— Ужо погодь-ко! — тронули за рукав Журавского. — Не Андрей ли? Не Журавськой ли?
— Он, он, Ефим Михалыч! — обрадовался Андрей, узнав цилемского Ефимку-писаря. — Вот так встреча! Михаил, это же первый мой проводник по Печорскому краю, — представил печорца брату. — Все в старостах ходите, Ефим Михалыч?
— Нет, слава те осподи, нынь токо писарськи дела веду. Ну, сподобил господь снова свидетьси! — рад был встрече и Ефим Михайлович. — Не по торговым ли делам в Пинеге?
— Нет, Ефим Михалыч, не превзошел пока эти науки. Подводы вот с другом на Усть-Цильму ищем.
— Эка невидаль, подвода! У меня их три на одного, кажинному по коню дам...
...До Трусова все пятьсот верст ехали они по звонкому насту.
Проехав пинежские леса и дремлющий подо льдом и снегом широкий речной простор Мезени, около Койнаса нырнули они под кроны мезенской тайболы.
— Проскочим эту темень, — успокаивал Журавского и Шпарберга сельский писарь, — а тамока на Тиманском Камне стоит наша станция Борковска. После ее веселы места пойдут: светлы, высоки, раздольны.
На Борковской, пока кормили в предрассветной, убывающей полутьме лошадей, Журавский увлек Михаила версты за четыре в сторону реки Цильмы, благо наст был тверд, как мостовые Питера.
— Смотри, Миша, — остановил его Андрей.
Перед ними раскинулась такая панорама, что Шпарберг изумленно вскрикнул.
Стояли они высоко-высоко, и от этого сами себе казались невесомыми. От их ног, подсвеченные лучами восходящего солнца, сбегали в речную долину золотистые сосны. Тени от них на мартовском снегу были голубоваты.
— Красота-то какая, Миша... Человек, замуровав себя в каменные склепы, кричит: «Я цивилизован, я свободен!» Раб он. Вот наша с тобой свобода — перед нами первозданный мир, зовущий к дерзаниям...
— Есть в печорских далях, Андрей, какая-то волшебная сила, распахивающая, высвечивающая тайники человеческой души...
...Ефим Михайлович, а по местным вольным обычаям — Ефимко Мишкин, миновав деревню и речку Мылу, свернул с наезженного тракта на Филипповскую и Трусово.
— Без гостьбы не отпушшу, — твердо заявил он Журавскому и Шпарбергу.
— Пост ведь, Ефим Михалыч, — рассмеялся Андрей.
— А ну его, пост-от, кобыле под хвост. Завсе в пост встреча у нас, тако и не гульнуть.
— Женка не позволит, Ефим Михалыч. Они посты блюдут.
— Эти доможирки, наблудившись без нас, сами с четвертиной встренут, — расхохотался Ефимко.
— И так бывает?
— Завсе, Андрей. Бабье нутро из блуда соткано. Баба пока с печи слазит, так семь разов мужика омманет.
* * *
За все три раза, что бывал до этого Андрей в Усть-Цильме, запомнилась она ему широким разливом Печоры, распевными яркими «горками» и осенней нудной изморосью. Зимнюю Усть-Цильму Андрей видел впервые. Очерченная дальними гребенками леса, раскинулась она на пяток верст по пологому речному берегу, затаилась, притихла в ожидании тепла и буйной зелени окрестных лугов.
Тесть и теща Журавского встретили двоюродных братьев крепкими объятиями, радостными восклицаниями, суматохой застолья. Пришли Нечаев с Серебренниковым, бывшим когда-то ссыльным, а теперь — помощником исправника, собрались близкие знакомые Рогачевых. Тесть с тещей, если живут они поодаль, встречают зятьев не менее душевно и радостно, чем родных сыновей. Алексей Иванович к тому же ценил и уважал в Андрее беззаветную любовь к родному его Северу, к полюбившемуся Печорскому краю.
Когда все питерские и архангельские новости были поведаны и выслушаны, выпит коньяк и испробованы многочисленные дары печорских рек, лесов и подворий, Алексей Иванович объявил, что проводит зятя до Кожвы.
— Тебя-то куда, старого, несет, — запричитала Наталья Викентьевна. — Распута на носу, на Печоре скоро забереги.
— А они что, мать, — кивнул исправник на гостей, — пусть тонут?
— И их не пущу! — повысила голос теща. — Вскроется Печора — поезжайте на здоровье.
— Так и усидели они, на манер цыплят около клуши, — улыбнулся Алексей Иванович. — Да и мне в верхнепечорских волостях побывать надо, — серьезно добавил он.
— Не хуже будет, Алексей Иванович, если проводите путешественников до Кожвы, — поддержал исправника Нечаев. — Четыреста верст, да перед весенней распутицей, дорого им встанут.
— Вот вишь, что добрые-то люди советуют, а ты — «не пущу»!
— Вам бы только из дому ускочить: не погостили, не поговорили, и скорей за порог, — не сдавалась Наталья Викентьевна.
— Насидятся, мать, успеют, — дело-то у них какое — надо им обойти весь Печорский край. Собирай-ка нас завтра в дорогу...
Алексей Иванович за многолетнюю службу хорошо знал, как труден путь в весеннюю распутицу по редким верхнепечорским селам. Какой крестьянин согласится гнать по опасному льду измученную зимним извозом лошадь?
«Меня же, — рассуждал он, — ижемские богатеи домчат до Кожвы с колокольцами, бесплатно. Капиталы Андрюшины мне ведомы... Хоть так помогу...»