Впрочем, все это, так сказать, — фон, на котором «отснято» еще несколько кадров из моего детства.
Отдать корову нужно было под расписку на железнодорожной станции в полукилометре от нашего дома. Женская часть семейства рыдала, а мужчины шли небритые, как на похоронах. Из других дворов выводили свиней и коз.
Поскольку Никита Сергеевич сам спровоцировал некоторую свободу слова в стране, то проклинали его громко, всей улицей и сразу на трех языках — русском, украинском и болгарском.
Коров загоняли в товарные вагоны. А ночью над Пересыпью раздавалось жуткое мычание. Это плакали от боли недоеные коровы. К ним никого не подпускали — ни покормить, ни подоить. Теперь они были не частные, а государственные.
Я спрашиваю деда Юру:
— Что такое — государственные?
— Ничьи, — отвечает он.
Папа
Мой папа очень не любил считавшийся прогрессивным в свое время фильм «Председатель». Там есть сцена, когда председатель колхоза (замечательно сыгранный Михаилом Ульяновым) решает, кого из выпускников деревенской школы отпустить в город на учебу, а кого — нет.
— Подонок! — говорил папа. Позже я понял — почему.
Отец кончил школу села Благоево в 1949 году с золотой медалью. Паспорта колхозников, по заведенному тогда порядку, хранились в сейфе у председателя, и он высочайше решал, кому выдать паспорт, а кому нет. Николай Георгиевич Стоянов мечтал стать врачом, а председатель мечтал сделать его скотником. Папа удрал в Одессу и устроился на маслозавод. В сапогах, которые были на три размера больше, еле передвигая ноги, он выносил через проходную отшелушенные семечки. Ими и питался, пока председателю не дали взятку и паспорт не выслали в город.
Родители моего отца могли себе позволить дать образование ему одному, и он, ощущая свой долг перед семьей, учился и за себя, и за своих сестер. Как губка впитывал все, что могла дать ему Одесса: не пропускал ни одного симфонического концерта в филармонии, ни одной выставки в музее и все время читал, читал… Строил себя.
Папа очень следил и за своим внешним видом, и за своим здоровьем. Если бы ему предложили продолжить знаменитую чеховскую фразу о том, что в «человеке все должно быть прекрасно», он бы сказал: «…и обувь, и брюки, и рубашка, и галстук». Или же: «…и печень, и поджелудочная железа, и двенадцатиперстная кишка».
При всей своей аккуратности он вечно что-то искал в своем письменном столе или в шкафу и вечно не находил.
Он мог уйти на работу весь чистенький, отутюженный и — с деревянной вешалкой-плечиками, болтающейся сзади на хлястике плаща.
На защиту своей диссертации он вышел из подъезда в новом костюме, при галстуке и в домашних шлепанцах.
Каждое утро папа делал зарядку. Всю жизнь, кроме тех особых случаев, когда он подрывал свое здоровье известным в России способом. При этом он никогда не говорил: «У меня похмелье». Он всегда говорил: «Сыночка, у меня тяжелейшая посталкогольная интоксикация».
Уникальный документ, дневник моего отца. За январь и февраль 1954 года он побывал на 16 концертах классической музыки.
Это дневник не студента консерватории. Стоянов Николай Георгиевич был тогда студентом 4 курса Медицинского института.
Когда мне было десять лет, папа уже продумал мою дальнейшую жизнь на четверть века вперед.
— Ты закончишь школу, тебе еще не будет семнадцати, значит, поступать в мединститут можешь два года подряд, — говорил он с легким одесским акцентом. — Хотя, японский городовой, почему ты должен поступать подряд два года?!
Какой-то мордоворот из Татурина поступает сразу, потому что у него есть направление от председулькина колхоза!
Неужели я не заслужил, чтобы мой сын пошел по моим стопам?.. Понимаешь, сыночка, это очень плохо, что я доцент мединститута. Детей преподавателей не принимают. Вот если бы я работал говновозом, у них не было бы никаких вопросов! Хорошо. Мы сделаем иначе. Ты поступаешь в Днепропетровский мединститут. Через два года переводишься в Одессу. Через четыре года заканчиваешь. Потом — ординатура, потом — клинординатура, потом — аспирантура.
(Может быть, я путаю: сначала клинординатура, потом — ординатура.) К моменту поступления в аспирантуру я уже соберу тебе почти все материалы для диссертации. Все!
В двадцать семь лет ты уже кандидат наук! Главное — это не жениться до окончания аспирантуры. Не лыбься, пожалуйста!..
Папа был упрямым человеком. И я был упрямым человеком. И вышло все не по папиному велению, а по моему хотению. Вместо Одесского медицинского был Московский театральный. Вместо ординатуры — Большой драматический театр в Ленинграде. Вместо клинординатуры — армия.
Вместо аспирантуры — массовка в театре и песенки под гитару за восемь рублей. И женился я не в двадцать семь, а в девятнадцать. И вместо диссертации подарил отцу двух внуков, первого из которых он принимал сам как гинеколог. А потом внуков у него отобрали, потому что я развелся.
А потом вообще лишили возможности видеться с ними, потому что я вторично женился.
А потом… отец умер, так и не увидев меня состоявшимся артистом, а ведь для него это было, может быть, важнее, чем для меня самого.
Папа был одним из самых известных в городе врачей.
Когда всем его коллегам стало ясно, что он уходит (так говорят в этих случаях врачи), то его кабинет в родильном доме № 7 был переоборудован под палату, где за отцом ухаживали сестры-акушерки. Он уходил из жизни в том доме, где стольким помог появиться на этот свет. Я ночевал рядом с ним на полу. За неделю до его смерти я вынужден был слетать на несколько дней в Питер (мы снимали один из первых «Городков»). Когда я вернулся, он смог сказать только одну фразу:
— Зачем ты прилетел? А как же там твое телевидение?
Эти его почти последние слова очень много для меня значат…
Я мог бы теперь показать ему весь мир, которого он не видел, подарить ему хорошую машину, которой у него не было, поселить в красивом доме, в котором он не жил, и прислать ему самые лучшие кремы для обуви, которыми он обожал натирать свои ботинки.
У меня так и не получается сыграть смешного врача. Что-то мешает. Что-то, что сильнее желания рассмешить…
Болгары
Моя мать — русская, отец — болгарин, из тех, что полтора века тому назад поселились на юге России. Их тайком вывозили морем русские моряки, спасая от турецкого ига. В шестнадцать лет я для экзотики решил записаться в паспорте болгарином. Про таких, как я, в застойные годы говорили: «Полукровка — последняя надежда советской власти».
До 1963 года жили мы на Пересыпи.
Мои родственники по болгарской линии (выходцы из села Благоево) с разрешения властей нарезали себе участок, примыкающий к стене завода «Продмаш». А мои русские родственники работали на этом заводе и жили в ведомственном доме — в километре от болгарских. А я — паразитировал на их географической близости.
— Ну, Юрасик, чем тебя сегодня болгары кормили? — спрашивает меня русская бабушка.
— Ой, плохо дело у болгар, бабушка Тамара, — отвечаю. — Все на работе, на базар никто не пошел. Два яичка всмятку покушал, и всё.
— А бабушка Тамара тебе котлетки сделала с домашней лапшой!
Возвращаюсь домой к болгарам. Болгарская бабушка Женя спрашивает:
— Баба Тамара тебя кормила?
— Нет.
— А что делала?
— Поила. Компот дала, и все.
— От кацапы, да еба мамка!
Я думаю, это болгарское выражение не нуждается в переводе.
В отместку бабе Тамаре меня кормят ихнией — курицей с картошкой и луком, тушенными в томате.
Благодаря моим пересыпским Монтекки и Капулетти я постоянно прибавлял в весе. И мать запретила меня кормить в ее отсутствие. Я нашел выход. Болгарским родичам я пел на кухне болгарские песни, а русским показывал смешные истории из жизни болгарской диаспоры. За это те и другие подкармливали меня исподтишка.
Однажды мой вес едва не стал причиной трагедии.