Глава седьмая
Владимир лежал на кровати, глядя в потолок. После третьей встречи с Авдеевым прошло, наверное, уже пару часов. Он успел пообедать и теперь в полной мере ощущал хаос в голове. С головокружением, тошнотой и чувством падения Довганик уже более-менее свыкся, но терпеть звонаря, старательно долбившего колоколом по мозгам, сил уже не было.
– Когда ж ты, тварь, прекратишь! – в полный голос прокричал Володя.
– Все мы твари Божьи, – внезапно раздался слегка дребезжащий, скорее высокий, ироничный мужской голос, – помнишь, как у Бунина?
Все под небом ходим:
Застекляем лоджии,
Ищем и находим,
Спим, едим, работаем,
На гитаре брякаем,
И «по фене ботаем»,
Писаем и какаем.
Любим, судим, лечимся,
Пиво пьём, мечтая —
Мы по жизни мечемся
Грязью обрастая.
Но наступит время
(Раньше или позже)
Жизни скинем бремя —
Смерть натянет вожжи…
Тело сбросив тесное,
В Небо поднимаясь,
Станут бестелесными
Души
Изливаясь…
Вова пружиной подлетел вверх и мгновенно сел, свесив с кровати ноги. Мозги как будто несколько раз подпрыгнули внутри черепной коробки и вернулись на место, сопровождая свою активность жуткой головной болью. В глазах потемнело, и картинка больничной палаты резко пропала. Вместо этого очень отчетливо перед ним появилась скамеечка из нестроганых досок возле древней, заросшей мхом белой кирпичной кладки. На ней сидел какой-то худощавый мужик лет сорока, с русыми взъерошенными волосами и с короткой, неаккуратной бородёнкой. В чёрном грубом монашеском облачении, подвязанном простой верёвкой, он сидел, облокотившись локтями на колени и внимательно смотря Довганику в глаза.
– Давай знакомиться, что ли, – продолжил мужик. – Я Звонарь. Так ты вроде меня называешь.
– Это что за хрень, глюки?
– Ну вообще, всё что ты когда-либо видел и слышал, и трогал, и нюхал, и ел, и пил – это всё, в некотором роде, как ты говоришь, глюки. Всё создает твой мозг, интерпретируя информацию с твоих органов чувств, рецепторов. А у некоторых там такая интерпретация бывает – диву даёшься. Чудеса, одним словом.
– А… этот стишок твой… Ты там что имел в виду? Я что… умер?
– А мне-то откуда знать? Умер ты, или ты живой, или ты в компьютерной игре. Я же по твоей версии глюк. Давай-ка ты сам с этим разбирайся. Реальность такая вещь – непростая.
Володя огляделся. Он тоже сидел на деревянной скамейке, только не в палате, а как будто внутри какой-то древней башни. Справа обнаружилась хлипкая деревянная лесенка, ведущая в дыру в деревянном потолке.
– В колокольне мы, – пояснил Звонарь. – Вот, спустился я отдохнуть. Думаю, вдруг ты поговорить захочешь, а коли нет, так я обратно за работу.
– Не-не, давай поговорим! – Испуганно почти крикнул Вова. Он даже вскочил со скамейки, потянувшись к Звонарю, но взял себя в руки и сел обратно. – Давай лучше поговорим. Очень уж твой колокол меня достаёт.
– Неведомо нам, как за дела наши земные кому воздастся… Э-хе-хе, – задумчиво пробормотал Звонарь, опустив глаза. – У тебя-то, я слышал, всякое в жизни было.
– Это ты, считай, и не слышал ещё ничего…
Лицо Владимира побледнело. На шее выступили бордовые пятна. Он сидел, опустив глаза в пол. Отстранённый взгляд застыл на разбросанной под ногами соломе.
– А доктор-то был прав, похоже. Жалко себя? – Володя вздрогнул, подняв глаза на Звонаря. – Да вижу, жалко. Так жалко, что аж в гробу себя лежащим представляешь? – Голос Звонаря стал жёстче, глаза чуть прищурились и неотрывно следили за лицом собеседника. – Стоят вокруг все, плачут? Жена, дети, начальник, друзья-товарищи. Говорят, какой ты хороший, зачем ушёл так рано?
Довганик всем телом подался назад, словно пытаясь отодвинуться от Звонаря, вжимаясь спиной в холодную влажную стену.
– Да ты куда пополз-то? – заулыбался тот, вернув свою прежнюю ироничную интонацию. – Не ты первый такой, и после тебя таких будет столько, что не сосчитать.
Звонарь немного помолчал, словно уйдя в себя и собираясь с мыслями, а затем продолжил:
– Жалость, брат, это такая штука… Общественная мораль категорична – если кому-то плохо, его полагается пожалеть. Такой… шаблон хорошего поведения. Если кто-то умер – его полагается жалеть тем более. А тому, кто умер, зачем жалость? Плохо тем, кто жив – его близким. И вот они рыдают, но жалеют-то они сами себя. Ну, может быть, ещё друг друга… Такой вот круг взаимной жалости. Но жалость – это не просто боль. Это наркотик, спрятавшийся за маской морали. А в шприце как будто нежность, якобы забота и вроде как тепло. На упаковке жирными буквами написано «любовь», но нет – это уловка производителя. Там вообще весь состав – сплошная уловка. Вот кому-то плохо – вроде же как-то надо среагировать? Как бы по-быстренькому, не вникая, не прикладывая сил на реальную помощь? А то ведь неровен час назовут безжалостным и чёрствым… Может, укольчик? Вот и славно. Побегу дальше… И стало хорошо – тебя пожалели. Доза суррогата путешествует по венам и… заканчивается. Ну где вы все бегаете? Я же хочу ещё! Но за что ты получил прошлую дозу жалости? За собственную слабость? За беды, болезни и несчастья? И вот этот момент настал – ты, как и многие, понял, что, оказывается, уколоться-то можно самому и в любое время! Представить себя смертельно больным, несправедливо обиженным, тем, кого никто не ценит и не понимает, не любит… А ампулы заботливо оставлены рядом на тумбочке. И шприцы, конечно, тут же… Теперь можно бесконечно умирать и рыдать над собственной смертью. Ублажать свои слабости – ты же одинокий, никому не нужный неудачник! А не получается – добавить алкоголь. И это уже беспроигрышный вариант. С ним легко можно зажалеть себя до полного разрушения собственной жизни и продолжать жалеть уже за это. Потому что вокруг столько бесчувственных и жестоких людей, которые тебя не оценили и не помогли – родители, дети, супруги, коллеги… Ну конечно… наверное, такая Судьба…
Звонарь снова замолчал, внимательно глядя на Володю:
– Вот сейчас каждый сказал бы: «На тебя жалко смотреть». Но я не скажу. Мне тебя не жалко. Жалко слабого или несчастного, а ты просто не знаешь, какой ты. Не веришь в себя. Не принимаешь такими, какие они есть, ни себя, ни своих близких… Когда всё началось? Давным-давно. Как ты говорил? Тебя обожали все. Мама – своей интеллигентной любовью и опекой с малых лет. Отец, как мог, выражал всяческую ласку и заботу. И поэтому ты рос достаточно избалованным ребенком. Все с тобой носились, как с писаной торбой. Но ты был очень слаб здоровьем. Одиннадцать раз болел воспалением легких. Тебя постоянно таскали по больницам, и вся родня ограждала от всякого геморроя… Не сомневаюсь, что тебя, как ты выразился, болезненного ботана, все сильно и постоянно жалели. Ты был их центром Вселенной. Ты не понимал, но привык к роли жертвы, окружённой заботой. А дальше… Дальше, продолжая тебя жалеть и, конечно, заботясь о твоём здоровье… Тебя выкинули. На другую планету. Лесная школа здесь ни при чём. Ни при чём длинный тощий воспитатель, бивший тебя черенком по голове. Ни при чём братья-близнецы, разбившие тебе нос. Родители твои, находившиеся в рамках моральных и идеологических стереотипов, тоже ни при чём… На другую планету. Тебя, наркомана со сформированной зависимостью от жалости, разом лишили всего – жалости, внимания, заботы. И ты пытался всё это получить теми способами, которые смог придумать и которые были доступны в новых условиях. Ты же артист, тебе нужно внимание публики… А потом ты перестал болеть. Вернулся. А тебя не привыкли любить – тебя привыкли жалеть. Любовь содержит в себе и жалость, но одна только жалость – это не любовь. Жалеть тебя уже было не за что. А жалеть себя можно всегда. И знаешь, что я думаю? Нет никакого мальчика, который любит выращивать грибок. Ты и есть этот грибок. Твоя первая попытка вернуть и сохранить заботу и жалость. Как маленькие девочки играют с куклами, так и ты выбрал себе достойный жалости объект в надежде вернуть искомые чувства. Ты, желая видеть себя прекрасным лебедем, надеялся из свинушки вырастить белый гриб. Но свинушка вырастет только свинушкой. Она такой родилась. И ты ненавидишь её за это. Ненавидишь себя за это – ненавидишь и жалеешь. Ты из каждого пытаешься вырастить белый гриб, вместо того чтобы увидеть, что хорошего есть в свинушке. В каждом человеке есть что-то своё, уникальное, важное, ценное… а может, и бесценное. Но если прилепить перед своим носом красивую картинку, слепо и варварски копаться в человеке, выбрасывая всё, что на ней не нарисовано, ты уничтожишь и лишишь себя всего, что в нём было… Ценного и бесценного, уникального и важного… Естественно, не найдя того, что ты искал – просто потому что его там не было… Понимаешь, почему ты рыдал, когда узнал, что умер Брежнев? Это был звездный миг твоей болезни. Вся огромная страна одновременно сопереживала и жалела его. Невероятная энергия. Момент максимальной драмы. Катарсис. Возможно, ты даже неосознанно ему завидовал. Скорее всего, не только ты. Понимаешь, почему плакала учительница, слушая твоё стихотворение? Ты выбрал сам то, что тебе ближе. Не героизм, не радость победы. Ты выбрал боль и драму. Ты переложил на себя тот холод и ужас, пережил это, рассказывая стихотворение, и получил заслуженные слёзы и заслуженную жалость… к себе. Но заставить плакать гораздо легче, чем радовать. Причинить боль проще, чем её потом унять… Ладно, мне пора за работу, – Звонарь медленно поднялся со скамейки, отряхнулся от налипшей соломы и побрёл к лестнице, ведущей в дыру в потолке. Но остановился и, обернувшись, посмотрел на страдающее лицо Владимира. – Больно тебе от моего колокола?