Оказывается, один из тюрков в визитке — важная персона. Он — бек, владелец больших земельных угодий и виноградных садов возле Ганджи. Он член партии муссават и весьма близок к правительству. Его зовут Гамид-бек Асад-бек.
Он тяжело подымается. Утирает платком потное лицо. В одной руке он держит бокал с вином. Оно переливается через край на скатерть. Все умолкают. Он откашливается.
Муссаватский лэндлорд плетет дырявую пряжу своих политических чаяний. Руководство муссавата над всем мусульманским крестьянством и рабочим людом Закавказья… Халиф-султан во главе… Он машет желтым знаменем панисламизма.
— Мы — национал-демократы, — говорит он в упоении. — Наша партия называется поэтому муссават.
— Мус-сават? — выпаливает вдруг майор Андерсон, точно проснувшись. Он ни бельмеса не понимает по-русски, но это слово его почему-то проняло. — What, the devil, means it (это что за чертовщина)? — спрашивает он мистера Твида.
Ресурсы такта и сдержанности в моем экс-патроне неистощимы.
— Майор Андерсон интересуется, — вежливо наклоняется мистер Твид к тюрку, — что означает слово муссават?
При словах «майор Андерсон» воин выпячивает грудь. Лэндлорд, как в зеркале, отображает эго движение.
— Муссават — значит равенство, — поясняет лэндлорд.
— That’s equality, — переводит Твид Андерсону.
— О, equality! Мус-сават, муссават! — рьяно кивает головой Андерсон, точно постигнув устройство хитрого механизма. — Мус-сават, мус-сават!
Он играет этим словом, точно детской игрушкой.
Ну вот, я на улице. Ярко светит фонарь у подъезда. Я быстро сворачиваю за угол и иду вниз к морю, вдоль боковой стены клуба. Она темна, и только прямоугольники окон у самой земли тянутся, освещенные, точно иллюминаторы корабля в мглистую ночь.
Я заглядываю в окна. Они пышут в лицо жаром и чадом. Люди в белых халатах и колпаках стоят у печей, где котлы, сковородки, кастрюли. Сверкают ножи. Деревянные молотки плющат мясо. Руки судомоек вросли в лохани. Кухня выбрасывает наверх гостям посуду, полную яств, и получает в обмен обглоданные кости, хребты рыб, застывший жир на тарелках.
Стена дома оборвалась. Железная решетка сада врубается в стену. На каменном цоколе спит амбал, ярмо под головой. Сухое тело прикрыто рубахой и штанами из рисового мешка, из рогожки. Ноги обмотаны тряпками. Я делаю еще несколько шагов — второй спящий амбал, еще дальше — третий. Те же сухие тела, те же рогожки, те же тряпки вместо ботинок. Спят тяжелым сном переносчики тяжестей. Не слышат, не видят того, что происходит за темной стеной.
Проснитесь! Проснитесь!
Я сажусь на цоколь решетки вблизи спящих. Справа и слева от меня, далеко, фонари. Но место, которое я выбрал, темное. Сонные деревья переползают через решетку, точно усталые жирафы в зоосаде. Они кладут мне на плечи свои добрые ветви, касаются волос и распаленного лба. Как хорошо, что я ушел оттуда, я не вернусь туда. Все это скоро окончится, скоро придут кирджимы.[5]Мы должны идти рука об руку и действовать. А потом…
Вверху, возле фонаря, я вижу силуэт английского офицера. Офицера — я узнаю это по брюкам на выпуск. Силуэт чуть раскачивается, — офицер пьян.
А снизу движется, растет фигура пенджаби в чалме. В тихой ночи слышен топот подошв по камням. Ни офицер, ни пенджаби не видят меня — я осенен черной тенью деревьев. Пенджаби проходит мимо меня упругим шагом. Офицер вдали кажется крохотным. Они идут друг на друга. В нескольких шагах от меня они сталкиваются. Топот пенджаби смолкает — солдат отдает честь. Офицер не обращает на него внимания, проходит мимо. Он идет в мою сторону.
— You, hindu pig, — бормочет офицер. И продолжает, покачиваясь, идти вниз.
«Индусская свинья»…
Я узнаю голос Артура Гемса.
Коттеджи Англии
Эм-Пи — так звучат начальные буквы двух слов: Military Police. Эм-Пи означает: военная полиция. Члены военной полиции носят на рукаве красные повязки с двумя черными латинскими буквами — МР.
— Нам известно, — говорит полковник Чисхольм, оправляя повязку, — нам достоверно известно, что вы раздаете британским солдатам вредные прокламации. Вы — большевистский шпион.
— Докажите, — я пожимаю плечами.
«Это Брукс, проклятая крыса», — бьется в моей голове.
— Это гораздо легче, чем вы думаете, молодой человек. Знаете вы сержанта Брукса?
— Брукс — проклятая крыса, доносчик, — срывается у меня.
— Сержант Брукс выполняет свой долг. Он доложил, что вы нежные друзья с рядовым Ридом, из Уорстерширского.
— Это правда. А разве запрещено быть друзьями?
— Сколько вам лет, молодой человек? — щурится Чисхольм.
— Семнадцать, — краду я у судьбы несколько месяцев.
— В ваши годы, — резонерствует Чисхольм, — пора быть понятливей. Или по крайней мере не строить из себя дурака. Вы не из немцев? Вашими книжонками вы агитируете против британского командования, а Первого мая вы подбивали британских солдат на мятеж…
— А я знаю, — перебиваю я Чисхольма, — что само командование переводило для солдат статьи из русской газеты «Набат»… Когда этого требовали солдаты, — отваживаюсь я на вылазку.
— Если вам нравится продолжать в таком тоне, вы можете совершить морскую прогулку. Завтра идет пароход в Энзели. Вы найдете на борту кой-кого из ваших друзей.
Энзели? А потом Решт, Тегеран и на юго-восток к глиняным тюрьмам Белуджистана и северной Индии? Это совсем мне не на руку. Надо придержать язык.
— Как знаете, — говорю я неопределенно.
Чисхольм зовет вестового.
— Вы отведете этого молодого человека во второе отделение, — кивает он на меня головой.
— Да, сэр, — говорит вестовой и отдает честь.
И я должен пройти вперед. Я и прохожу вперед. Но тут происходит большая неловкость. И хотя опасность крепко держит меня за руку, мне становится весело, почти смешно — завершается большой круг.
Видите ли, тут происходит очень большая неловкость: конвоировать меня должен Крабб, тот самый, в кровати которого, под сенником, лежат брошюры, переданные ему Лесли Ридом из Уорстерширского, перед высылкой.
Мы идем по улице, я — впереди, позади — с винтовкой в руке Крабб.
— Смотрите, Крабб, не застрелите меня, — говорю я, не оборачиваясь.
— Проклятый Брукс, — говорит он в ответ.
— Не в нем дело, Крабб, вы сами понимаете…
— Проклятый Брукс, — не унимается Крабб.
Мы пересекаем главную улицу. Огни ювелирных магазинов, густой сыпью покрывшие витрины после оккупации, бьют в глаза. Стада фланеров топчутся на перекрестках. Из окон ресторана текут ноющие румынские песни. Крабб и я не привлекаем ни малейшего внимания, — человек в штатском, а за ним английский солдат с винтовкой стали будничным зрелищем.
Мы снова идем по переулкам.
«Надо выпутываться», сверлит в моей голове.
— Теперь надо спасать шкуру, — в тон моим мыслям говорит Крабб. И спустя минуту: — У меня есть план, Лен, адски-шикарный план: я выпущу вас!
— Вы с ума сошли, Крабб. Вы знаете, что за такие планы вас адски-шикарно вздуют…
— Я плюю на них, Лен: завтра гонят домой четвертую партию. Полковник Чисхольм называет это «возвращением на родину». Я тоже в списке. Поняли? Только сначала я должен сдать вас, а потом я получу вас обратно.
«Сдать меня», «получить обратно». У меня хватает бодрости шутить про себя: «Я — не пакет, MP — не почта»…
«Крабб что-то хитрит, — думаю я, — путает. Видимо, он просто стыдится меня».
— Спасибо, Крабб, — Говорю я. — Лучше дайте мне несколько спичек. — Я прячу спички в рукав.
У дома, куда мы приходим, часовые — как заводные игрушки. Они идут навстречу друг другу, сталкиваются лицом к лицу, «налево кругом», расходятся, чтобы снова «налево кругом» и навстречу друг другу.
Крабб сдает меня дежурному.
— Прощайте, Крабб, — говорю я.
— Спокойной ночи, — говорит Крабб.