Вечером отец послал меня к сапожнику. Мне пришлось дожидаться его. В низкой комнате, у стола, заваленного кожей, опойками, инструментами, я впервые заговорил с Экимом. Не понимаю, что в нем дурного находили соседи. По-моему, он был славный малый. Я осторожно спросил Экима, почему его называют искателем. Эким готов был ответить, но появился отец, сапожник.
— Встань завтра раненько, — успел шепнуть Эким. — и выйди к воротам — увидишь.
Так было сделано. У ворот с корзинкой в руке ждал меня Эким. Мы выбрались из наших кривых улиц, пересекли спящий Сити, пошли к западу. Туман лежал в улицах, точно снег. Лимонный свет газа таял в этом тумане. Эким останавливался у входов в театры, в Кино, казино, клубы и подбирал в корзину окурки сигар. Глаз его по-совиному различал черные точки на дороге и на тротуаре. Когда появились метельщики улиц, мы повернули домой.
Там, на лестнице у чердака, среди кошачьего царства, Эким высыпал груду окурков и рассортировывал их с видом ученого табаковеда. Он сказал мне, что продает сигарные окурки бродягам, нищим за небольшую плату. Я узнал, что среди питомцев Ист-Энда немало мальчишек промышляет этим занятием. Их звали «искателями».
Эким был не чужд и другому виду искательства. Спустя несколько дней, очень рано утром, Эким ждал меня у ворот. Он был в смешной соломенной шляпе, в цветной рубашке, в коротких штанах. Мы направились в Грэйвсэнд. Морской отлив уже начался, и вода в Темзе падала. На берегу стояло много людей. Были среди них старухи, были и дети. Иным, казалось, не больше шести-семи лет. Видимо, все ждали чего-то.
— Чего они ждут? — спросил я Эким а.
— Увидишь! — нетерпеливо оборвал он меня.
Река все больше обнажала свое дно. Ожидавшие рассыпались между торсами барок, бродя по колено в грязи, ища чего-то, щупая влажную землю. Что искали они на этих бесплодных берегах? Что ожидали найти? Кусочки древесного угля и дерева, гвозди, редко — жестяные банки, еще реже — несколько мелких монет.
Потом наступил прилив. Мы наблюдали за ним. Океанские пароходы, дымя, шли вверх по Темзе, в ногу с прибоем, гуськом или сгрудившись, как стадо слонов. Они везли чай, кофе, какао. Трюмы подготовлялись к разгрузке. Они везли сахар, пряности, сало. Они везли шерсть, хлопок, кожи, и шелк, и табак.
Мир кораблей мне казался прекрасным, но Эким, взяв меня за руку, торопил уходить. Оказывается, он не любил Грэйвсэнд, не любил второй своей профессии. Искания на реке он считал грязным трудом. Его специальностью, говорил он, были сигары. В сигарах, говорил Эким, он был знатоком.
Проклятая война
Был летний день, когда отец и я в неурочное время взобрались на бэсс, шедший к Траффальгар-скверу. Впервые в жизни я видел такое скопище людей. Нам не пробраться было на самую площадь, к колонне Нельсона, где шел митинг. Мы остались на тротуаре, под полосатым зонтом магазина. Впрочем, и сюда добирались волны митинга. Ораторы кидали в толпу свои яростные слова, жесты, сердца. Они призывали бороться за мир, во что бы то ни стало.
А спустя несколько дней — война объявлена.
Были сумерки, когда к нам пришел незнакомый мне человек. Волосы у него были седые, а щеки розовые, молодые. Отец и гость долго сидели в столовой, озаренные газом, беседовали. Гость был сосредоточен, пожалуй, даже угрюм, но говорил он звонким, решительным голосом. Я сидел на дальнем краю стола, положив локти на скатерть, уперев подбородок в ладони. Мне шел четырнадцатый год. Я старался не расплескать ни одного слова беседы.
А беседа была широка и спокойна, как Темза у Гринвича, хоть и лились в псе кипучие потоки спора и извилистые ручьи доказательств и убеждения. Они высыхали в моем детском сознании мгновенно и неотвратимо, точно теряясь в песках, и оставалась большая река, путь которой я видел и понимал. «Проклятая война» — не раз слышал я в словах гостя. Он говорил, что Виль Крукс (неизвестный мне человек) и вся его шайка в парламенте — изменники.
Потом отец и гость ушли в другую комнату и заперлись там и долго оттуда не выходили. Матери не было дома. Я остался в столовой один, за книжкой, готовя уроки.
Но столетняя война, которую шесть веков назад затеял король Эдуард III с Францией, в этот вечер не занимала меня. Победы англичан (я помню: при Кресси, Мопертуи, Азинкуре), поработившие Францию, в этот вечер не казались мне столь прекрасными, а воины столь отягченными доблестью, как это изображалось в учебнике. Я тосковал на этих страницах и забегал вперед.
Вырвавшись из рук школьной Клио, я с гулливеровской дерзостью шагал через заборы столетий. Жесткие лица властителей Англии и Шотландии, королей и королев, летели навстречу. Я всматривался в их гусиные шеи, спеленутые кружевами, в латы, рюши, кресты на груди. Казни протестантов при Марии Кровавой, казни католиков при тщеславном трусе Иакове I, казнь Марии Стюарт, казнь своевластного Карла. Кровь казненных лилась по страницам учебника от одного портрета к другому. В те дни я еще не знал злых слов Вольтера, что историю Англии надлежало бы писать палачу.
Был поздний вечер, когда дверь из комнаты отца растворилась. Оттуда шел смех. Теперь гость уже не был угрюм. Он трепал меня по щеке своей шершавой рукой. Подхватив на стуле шпагат, он показал мне забавнейший фокус, не разгаданный мной до этих дней.
Гость ушел в полумрак лестницы. Дверь за ним хлопнула. Я подошел к отцу и тронул его за пиджак.
— Кто это? — спросил я, подняв голову.
— Это хороший человек, — сказал отец: — это наш друг, Том Мани.
В год, когда шли кровавые бои на берегах Мааса, а на плакате веселый солдат неустанно задевал прохожих:
«Молодой человек, почему ты до сих пор в штатском?» — мать слегла. Это реки Уссури и Темза сломили ее. Врач советовал отвезти мать на юг, в Девоншир.
«Там сады, — улыбаясь и покачивая головой, пояснял старичок-доктор, нам, русским, — английские сады.:.
И я поехал с больной матерью на юг, где фруктовые сады Девоншира. Воинские поезда прошли мимо нас, груженные пушечным мясом, иногда мелькал да окном неуловимо короткий экспресс. Мохнатый Девоншир, как добрый пес, бежал нам навстречу. И нас обнял сад.
Выздоравливая, мать часто сидела на солнце, в саду. Она отпускала меня на часок, и я убегал к воротам сада. Школьный двор в уличке Лорри и приятель мой Эким, сигаровед, остались далеко, а девонширские мальчишки, дети садовладельцев, были неумолимы к пришельцам, — я брел одинокий вдоль каменных и железных садовых оград.
Я видел: старики, садовые рабочие из окрестных мест, с лопатами и кирками к плечу — точно их сыновья, которых завлек веселый фальшивый солдат на плакату — стуча гвоздями ботинок, шли по мостовой: или яркие зонты над белыми женскими платьями двигались вдоль стен домов; или битюги, дробя камни копытами, везли садовую кладь.
В конце улицы стоял дом владельца садов округи. Это был большой дом, похожий на замок. Герб цеплялся в тяжелое железо ворот когтями драконов. Я наблюдал, как к полудню лакей в красном, с белыми ластами рук и ног и с аксельбантами через плечо, величаво отводил створки ворот, и по кривой выезжала карета, запряженная парой.
Иногда карета была шоколадно-коричневая, и на дверце, в кругу, бушевали драконы. И кони тогда были шоколадно-коричневые. А иногда карета была черная. И кони тогда были черные. Они сверкали на солнце, как морские львы необсохшею кожей, ноги у них были тонки и стройны. Черные головы были взнузданы серебром мундштуков, непроницаемы клапаны шор.
Это были английские кони.
А кони Англии — лучшие в мире. Помните, древние бритты не разлучались с конями, они учили их понимать слово, учили их нестись вскачь по каменистой земле и даже сквозь лес. В паши дни скаковые кони Ньюмаркета стоят у мраморных ясель, покрытые в холод сукном и нежным полотном — в жаркие дни.
И хотя время, твердят, делитель утраты, сердце добрых конюхов скрипит все о том, как много добрых коней полегло на берегах Мааса, на чуждых полях Фландрии, в кровавой битве коней у Камбрэ.