— Андрюху куда дел? — спросила Мария.
— С Васькой пошли. Сказали, на десять минут.
— Замучилась я с вами, мужиками. Опять, поди, в рань страшную вскочите?
— С рассветом, Мариша. Надо клин этот к обеду добить, потом Копылову помогать поедем.
«Мариша», — тепло подумала Чурилова и вздохнула. Ей было хорошо и грустно немного. Она не могла вспомнить, кто, кроме матери да близких подруг, в последний раз называл ее Олей. Для всех она в Рубилове Ольга Ивановна, товарищ Чурилова.
Она закрылась с головой, чтобы не слышать никаких звуков, и стала мягко проваливаться в бесконечную зыбкую глубину. «Расстил льна под августовские росы… «Боевые листки»… Продавщица с семилеткой… Строгач с занесением… На каждый заработанный рубель… Отец Никодим…»
Прошел один день… Завтра новые заботы. В районе страда.
В сельском районе всегда такая страда…
Дыхнув на печать, Столбунов со вкусом хлопнул по последнему документу, сунул ее в темное нутро сейфа и весело подмигнул мне:
— Мимо пасеки поедем… Не видел еще нашу пасеку? По последнему слову, можно сказать. На прессу обижен: не замечает. Лишнюю тонну хлеба отвезешь на элеватор — заметку на первую страницу дадут, а о пасеке молчок. Не единым хлебом живем, товарищи писатели, сейчас уже и сладкого хочется. В постановлениях как сказано: развивать все отрасли. Вот то-то и оно…
— К вам посетитель просится, — приоткрыв дверь, сказал бухгалтер.
— Кто еще там?
— Не наш вроде, с заявлением о приеме в колхоз.
— Гм-м-м… Ну, давай, пусть входит.
В кабинет боком протиснулся, неуклюже задев локтями бухгалтера, человек лет под пятьдесят, в новом черном костюме, со свежими порезами на лице, видно, что торопливо и неумело брился. Он кашлянул в кулак, поздоровался и спросил, присаживаясь перед Столбуновым:
— Не узнаешь, что ли, меня, председатель?
— Постой… Никак, Телятников? Митрофан Егорыч?
— Гаврилович… Спасибо, что вспомнил…
— Да разве тебя забудешь? Ты ведь в самую тяжелую пору драпанул из колхоза-то. Без справки, воровским образом, можно сказать…
— Ладно… Кто старое вспомнит… Тогда убежал, а теперь вот вернулся, житья без земли мне нет и без «Чистых прудов», без родины то есть…
— Долгонько тебя, Митроха, мотало. Ну, рассказывай… Закуривай, ежели куришь, бери вот…
Я тоже узнал этого человека. Года четыре назад я встретил его в приемной Рубиловского райкома партии. Он сидел у стены, напротив молоденькой секретарши, и беспокойно-просяще заглядывал в лица. Серые волосы его были спутаны, да и весь он, жилистый, в ворсистом, шинельного цвета пиджачке, тоже был взлохмаченный и помятый, словно его только что вытряхнули из барабана молотилки.
Гремя тяжелыми плащами, входили в приемную люди, и никто не обращал на него внимания, потому что дней пять подряд лили дожди, поля размокли, и теперь там, за дверью, у Ведерникова, шел разговор о том, как бы поскорее вытеребить перестоявшиеся льны, скосить ячмень и посеять озимые.
Много в это утро свалилось работы и на секретаршу. Отложив книжку про шпионов, она отвечала на звонки, постукивая каблучками, бегала в кабинет докладывать, и было ей, видимо, не до посетителей. Наконец, она вскинула быстрые глаза и спросила:
— Вы к кому, гражданин?
— К нему. — Посетитель встрепенулся. — К самому главному.
— Вы колхозник?
— Нет.
— Значит, рабочий?
— Тоже нет.
— Что же вы, между небом и землей, что ли?
— А выходит, так, милая. Под старость лет никому стал не нужен. Телятников я. Митрофан Гаврилович Телятников из Токолова. Забижают. Лесник Кузьма сена не дает. А при мне все бумаги. Я на Кузьму все выкажу. И на других тоже. Пропусти меня, милая…
Митрофан Гаврилович Телятников под уклон годков действительно оказался как бы между небом и землей.
После войны, когда в колхозах было плохо, он убежал из «Чистых прудов», поселился рядом с городом в Токолове. Устроился в пекарне. Ему бы еще тогда стоило совсем переехать в город, заделаться, как мечтал, настоящим горожанином. И комната была в бараке, и звал его директор. А он все тянул, каждый день ходил из Токолова за десять километров. И в жару и в мороз торопился через луга на городскую окраину, к железной дороге, откуда наносило угольной пылью и дымом.
Были дни, когда он уже совсем решался покинуть Токолово, встав утречком и глянув за реку, где в молочном тумане паслись стреноженные кони, передумывал, тяжело вздыхал и необычно медленно шел потом на работу. Родная земля, такая же, как и в «Чистых прудах», с густой рожью, с мягкими травами и рябинами у двора, тянула его и звала. Но он противился этой силе, при встрече с соседями притворно-весело выкрикивал:
— Ну как, колхознички, живется-можется? От зари и до зари на уборке гори! А для меня час ударил, кепку хватаю и в пивнуху!
В войну служил он в обозе, попал под бомбежку. Отлежал положенный срок в госпиталях и домой пришел с одним стеклянным глазом, с осколками в левой ноге: инвалид третьей группы. В документе было сказано: «…легкий труд в колхозе, не связанный с напряжением зрения».
Разную работу ему предлагали, но Митрофан от всего отмахнулся, пристроился в Токолове. На работу он ездил на велосипеде, прихватывая по дороге то полено, то сена клок: в деревне хозяйство, дом, корова. Так и мотался между деревней и городом. Ни там, ни тут не было у него полного порядка и счастья. Все какая-то половинчатость. Ни деревенский, ни городской. В пекарне друзья подсмеиваются, на селе колхозники косятся.
Задурил Митрофан, отвык от настоящей работы, стал к чужому добру руку тянуть. Как-то насыпал полную варежку сахарного песку, приготовленного для сдобы, и попался. Выгнали из пекарни.
Поступил Митрофан в сторожа. Но и там не сработался, уволили. Приходил после этого токоловский колхозный председатель звать его на работу, но где там — и слушать Митрофан не захотел: мол, не колхозник я, инвалид войны, мне и так помогать обязаны.
И бросил Митрофан Телятников всякую работу. Дети его выросли и разлетелись кто куда. Остался он с женой Акулиной Терентьевной, тоже нигде не работающей.
Дом их на самом краю, на отшибе села, недалеко от реки Лозовицы. Спать они ложатся рано, вместе с курами. Перед сном Митрофан Гаврилович иногда читает вслух журнал «Крокодил». Он покупает его в городе, и это единственное чтиво проглатывает с наслаждением, комментируя и пересказывая деяния какого-нибудь Петра Петровича из керосинной лавки. Особенно нравится ему, когда критикуют начальников да тех, что покрупнее. Тут уж он преображается, машет руками и кричит:
— Все такие, Акулина, все! Нет на земле правды!
А с утра он начинает хлопоты. Хозяйство хоть и небольшое, но и для него что-то надо сделать, и каждая травинка, каждое бревно даются ему с боем. Корову попасти — плати семьдесят рублей. За дровами съездить — тоже деньги гони.
— Всем бесплатно, а с меня деньги? Почему такое? — шумит Телятников возле правления.
— А потому, друг ситный, что ты на земле живешь, а от земли нос воротишь, колхозом брезгуешь, из «Чистых прудов» утек и к нам не пристал, — отвечают ему люди. — Бери любую работу в бригаде, и все тебе обеспечено. Колхозником будешь! Почет и уважение!
— Тяжело мне работать, инвалид я, под бомбами, под снарядами…
— Перестань ныть, Митрофан. Почти все фронтовики у нас инвалиды. Вон Жмуров Петр с одной ногой стадо пасет. А Григорьев, а дядя Андрей Королев, а Бычков? Изленился ты, изоврался.
Давно уже Телятниковы никуда не ходят: ни в кино, ни на спектакли, ни к соседям. Только в мае, в День Победы, пришел Митрофан Гаврилович в клуб, где под музыку чествовали колхозных фронтовиков, выдавали им премии. Как чужой стоял он в сторонке, а потом дрогнувшим голосом спросил председателя:
— А что же мне-то, кроме грамоты, денег не дают? Я ведь тоже…
— Знаю, Митрофан Гаврилович, что вы инвалид войны, знаю, — сказал председатель. — Но насчет денежных премий решило правление, а не я. Ты же, извини, не колхозник. Грамота от военкомата тебе полагается, мы выдали, а насчет денег народ постановил… Извини!