Потом он пришел в уцелевший дом, отведенный под школу, и первым его уроком было сочинение на тему «Как фашисты сожгли деревню». Я читал эти детские, до жути правдивые сочинения, собранные и сшитые Захарием Петровичем в отдельную папку, и руки у меня дрожали. Если бы издать эти бесценные кривые строки, то невиданной силы получилась бы книга. Захарий Петрович, старый коммунист и агитатор, берет иногда эту папку на беседы.
Зимой сорок девятого за воспитание людей Захарий Петрович получил второй орден Ленина. Уйдя на пенсию, по просьбе дочери он уехал в Ленинград, но жить там не смог и вернулся в деревню, чтобы снова будить народные таланты, собирать и записывать песни…
В Подолешском клубе девичий смех чередовался с мелодией баяна. Артисты были уже в сборе. Они стояли полукругом, серьезные и гордые, в нарядных старинных одеждах: трактористы, хлеборобы, доярки колхоза имени Кирова, молодые и старые. Наде Соловьевой семнадцать, а Филиппу Никитовичу Никитину около восьмидесяти. Кате Ребо двадцать два, а бабке Авдотье Дмитриевой — семьдесят.
Посредине хора Иван Сергеевич Сергеев. Он пел и плясал еще в «Звездочке» в восемнадцатом грозном году. Это его ладони пощупывала английская делегация у Зимнего дворца первого мая двадцать пятого года, не веря, что Иван Сергеев простой крестьянин, а не профессиональный артист.
— Начнем с революционной, — говорит Захарий Петрович. — Только не спеши, Ваня, плавнее, пожалуйста…
И поплыла, зазвенела революционная песня. И как бы встали перед глазами ленты матросских бескозырок, ребристые острые штыки…
А в конце этой же недели я увидел гдовских певцов на экране телевизора в Пскове. Художники сделали хороший фон с избой и березками, поставили изгородь, какими огораживают деревенские околицы.
Пели колхозники около часа. Они не просто пели, а «играли» свадебные, веселые и грустные песни. Захарий Петрович объявлял номера. Держался он достойно и строго.
НА РЕКЕ ЦАРЕВИЧ
В прошлую осень рано захолодало. Во второй неделе сентября подули северные ветры, и временами казалось, что вот-вот пойдет снег. А на полях еще всего было много: и ржи, и овса, совсем нетронутыми лежали овощи. Николая Ивановича Степанова, директора совхоза «Михейковский», у которого я был как раз в эту пору, особенно беспокоила картошка: уж очень хороша она уродилась, и жалко, непростительно будет, если хоть пуд какой останется в замерзшей земле…
Целыми днями ездили мы со Степановым по деревням, по тем участкам, где убирали картошку шефы из города, и Николай Иванович, понаблюдав за их работой, тяжело вздыхал и расстраивался, с силой сжимая баранку руля, и все вспоминал какого-то солдата Казаченкова, «который бы показал сейчас класс»…
— Что это за солдат такой? — поинтересовался я.
— Казаченков-то? Он не солдат вообще-то, у него звание есть. Ну, это новое звание… Как его?
— Прапорщик, что ли?
— Точно, прапорщик. Авель Николаевич Казаченков. Здоровый такой, молодой, скромный, симпатичный. Наш он, из деревни Скачково. Чемпион, между прочим. Чемпион по дзюдо.
— В своей части? Или в дивизии?
— Выше бери.
— Ну что, по округу? По стране?
— Еще выше! Он у нас чемпион аж по всей Европе! Смотри на списки за семьдесят шестой год и увидишь. По дзюдо нет ему равных.
— Ну, а картошка при чем тут?
— А при том, что Казаченков все отпуска на родной земле проводит, у матери. И не просто отдыхает, а работает в совхозе. Да так, знаешь, работает, что смотреть любо-дорого. И пятеро за ним не угонятся. Вот тебе и картошка! Он бы сейчас поучил этих шефов. Ишь, работнички… Как на прогулку приехали. Казаченков в то лето, после своего европейского рекорда, тонн десять сена нам заготовил. Один! Бесплатно! Утром встает, косу в руки и на луга. Так махает, что хоть в кино снимай. А то как-то еду я первого мая, в самый праздник, и вижу, как Авель мешки с семенами к сеялкам носит. На одной ладони мешок и на другой мешок, и он, понимаешь ли, поигрывает этими мешками, над головой их так и подбрасывает, так и вертит, как циркач…
Николай Иванович, придерживая руль левой рукой, стал показывать, как прапорщик играл тяжелыми мешками, и увлекся в своем показе, чуть было не угодил в канаву. Он повеселел, забыл о своих нерадивых шефах, стал говорить об армейской службе, которая за каких-то два-три года так обтесывает иного деревенского парня, что его потом и дома не узнают, и девушки в радостном изумлении глаза округляют: уходил Васька увальнем, не мог на школьном турнике и трех раз подтянуться, а вернулся вон каким орлом — глаз не оторвешь…
Похвалился Николай Иванович и своими сыновьями. А их у него трое. Один дослуживает последние месяцы, отличник, командир недавно фотокарточку прислал: стоит его Валерка при развернутом знамени, на груди значки разные, серьезный такой. И к фотокарточке благодарственное письмо приложено: спасибо за воспитание сына, хороший из него боец получился. Валерий из армии вернется, братья его младшие на службу пойдут и тоже не подкачают, а может, как вот и Авель Казаченков, в чемпионы какие выйдут…
— Ребята у меня — дай бог каждому, — говорит Николай Иванович. — Я в них верю, как в самого себя. Неприятно смотреть, когда дети от родительского дома нос воротят. Конечно, не обязательно всем оставаться в деревне, сейчас не старое время, но раз уж ты приехал к отцу-матери, в хату свою родную, где родился и вырос, то помоги старикам, на земле поработай, покажи себя человеком. А то ведь что, понимаешь, получается: заявится в свою деревню какой-нибудь соколик в отпуск из города и ничего тут не признает, свысока на все этак поглядывает: я, мол, городской теперь, а вы деревенщина. Полотенце через плечо и на речку. Или в лес куда. А проголодавшись, командует: «Эй, мать, яичницу жарь!», «Молочка бы парного, огурчиков!» Отгуляет такой малый свой отпуск, затолкает в персональный «Москвич» корзины с ягодами да с яблоками, поросенка еще разделанного прихватит, парочку гусей и только его и видели. Этот уедет, брательник его заявляется, а то и двое сразу. А осенью мать этих соколиков приходит ко мне как к директору и депутату и просит: «Подмогни, товарищ Степанов, крыша прохудилась, сарай совсем развалился, корова без сена, дровец бы надо…» Помогаешь, конечно, нельзя человека в беде оставлять. Но обидно же, черт возьми. Такие, понимаешь, лбы и палец о палец за лето не ударили. А вот Ирина Константиновна, мать Авеля, никогда ничего не просит. А ведь она сейчас одинокая, при должности, лучший у нас бригадир, орденом Ленина награждена…
Вскоре мы выехали к реке Царевич. Тут дорога раздваивалась, и я попросил Николая Ивановича хоть на часик завернуть в Скачково к Казаченковым: уж очень хотелось познакомиться с этой семьей. Степанов согласился, и мы бойко покатили вдоль берега, обсаженного старыми ветлами. Солнце, только что висевшее над дальними холмами, быстро исчезло. Стало темнеть. Николай Иванович искоса поглядывал на черную осеннюю воду, от которой как бы осязаемо так и веяло холодом, и говорил, что Царевич — река знаменитая, фронтовая, в войну здесь, на этих низких берегах, долго стояла оборона, все было перекопано, по десять атак в день отражали наши, и вот уж больше тридцати лет прошло с тех пор, но и сейчас, в лугах этих, на чугунные осколки натыкаются косы, ребятишки часто находят каски и гильзы, кости человеческие…
Слева, за небольшой гривкой тальника, показалось Скачково. Раньше это было крупное село в триста дворов, а сейчас и сорока не осталось. Да и эти дома построены заново: фашисты, отступая, все начисто здесь спалили…
Изба Казаченковых стояла крайней в проулке. Ухоженностью и уютом веяло от всего их подворья: заборы покрашены, аккуратно сложены в поленницы дрова, перед крыльцом, на каменном возвышении постлан чистый половичок. Не успел Николай Иванович выйти из «газика», как на ступеньках, в наскоро накинутой на плечи шали показалась Ирина Константиновна, сама хозяйка, и сразу озабоченно заохала, повела в дом, упоминая о картошке и клеверах, о кормовой свекле.