— Осилишь. Толстой всем понятен. Уверен, что понравится. А тебе, Ефросинья…
— Мне бы, Кузьмич, опять про партизанов, — торопится бабка. — Вот ту, про мальчонку малого, о котором ты на ферме сказывал…
— Про Леню Голикова, что ли?
— Вот-вот, про Ленюшку.
— Взяли ее. Козихинский бригадир дояркам отнес. А тебе вот Шолохова, «Судьба человека». Это посильнее будет…
А через неделю в деревнях был субботник. У каждого дома, у дорог, за сараями, куда сваливали мусор, рыли ямки, сажали деревья. Федор Кузьмич, поскрипывая протезом, ходил от дома к дому, и далеко был слышен его «профессорский» голос.
В этот же день на окраине Кицкова я увидел двух парней, несущих букеты осенних цветов. Они сели на лавочке под сиренью, и один из них, глядя на лес, рано прихваченный желтизной, прочитал с чувством:
Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса, —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса…
Четыре пушкинские строки… Утром я их слышал от Федора Кузьмича. Он читал стихотворение в первой бригаде. И парни эти там были. И как хорошо, что в их молодых душах, как отзвук на добро, встают такие чистые стихи.
НЕВЕСТА СОЛДАТА
Всю ночь за окном шумел ветер. А рано утром, просыпаясь, Люся Барсукова слышала, как ее мама собирает в ведро опавшую антоновку, кормит поросенка и сгребает веником кленовые листья. «Как бы не сорвало с буртов брезенты», — думает Люся и быстро вскакивает, надевает сапоги, фуфайку и толкает на крыльцо велосипед.
— Лю-ю-юсь-ка-а! — стонет Анна Никандровна. — Молока хоть попей, оглашенная!
— Я забегу, мама. Наряд дам и забегу. А вы с тетей Клавой запрягайте Пулю и возите корма…
Немногим за двадцать Люсе Барсуковой, а она уже бригадир. В ее «царстве» четыре деревни: Расковякино, Лутково, Пруссы и Антаново. Деревни большие, каждая жила когда-то самостоятельно, а теперь это одна из бригад мощного колхоза «Россия». Напрямую по карте от Луткова до Расковякина километров пять, а если пойдешь по здешней дороге после дождя, то насчитаешь все десять. Люся ездит в деревни на велосипеде по известным ей тропкам и косогорам.
Сегодня прохладно. Над сырыми полями ветер гонит рваные тучи. Горько пахнет дымом. Стреноженные кони застыли у стога и в утреннем полумраке смахивают на высоченных из камня чудовищ. А деревня еще спит. Лишь кое-где топятся печи, в проулке звенит колодезная цепь да сторож дед Фугин, завернутый в тулуп, топчется за амбаром.
— Эй, Иваныч! — кричит Люся, слезая с велосипеда. — Брезенты не сорвало на току?
— Отчего их сорвет, коли я каменюки по краям положил, — издали недовольно ворчит дед.
— Не сердись, Илья Иванович.
— Мне сердиться некогда. В поясницу вон третий день стегает, значит, надолго теперь эта хмарь. И ты это учитывай, бригадир…
— Учитываю, дедушка. Из Антанова Валька с девчонками пойдет — скажи, чтобы на горох. Почти сто гектаров гороха, с ума сойти можно…
Люся жмет на педали, торопится. Ей уже жарко. Она расстегнула пуговицы, сбила на самый затылок платок, и ветер бьет ей в грудь, раздувает русые пряди, гладит тугие горячие щеки. Остановившись у дома, она стучит в наличники, зовет хозяина. Обычно уговаривать никого не надо, на работу идут все охотно, но сегодня изменилась обстановка, и надо объяснить, надо спасать колхозное добро.
— Тетка Анна! Анна Ивановна! На горох!
— Да зайди ты в избу-то, — высовывается тетка Анна из окна. — Слово есть!
Прислонив к завалинке велосипед, Люся проходит в переднюю, садится на лавку у стола. Анна тут же ставит перед ней сметану, сковороду блинов и говорит певуче:
— Спасибо тебе, родимая, дай бог…
— Это за что же? — перебивает Люся.
— Да ведь как же! Дров-то мне привезли! И без всякого Якова…
— Без какого еще Якова?
— Ну, без этого самого, без пол-литра, значит. При старом-то бригадире пол-литру бы надо. А тебе хоть шоколадку надо купить…
— Знаешь что, тетка Анна! — Люся поднялась и стала застегивать фуфайку. — Если бы не была ты пенсионеркой…
— Да сиди ты! Ешь блины-то, остынут. От души я, от чувства…
— Блинов я поем, но ты гляди у меня, пережиточки бросай…
В бригаде Люсю слушаются, уважают, а некоторые, особенно любители выпить, побаиваются не меньше, чем председателя. Бойкая и голосистая, она ни за что не отстанет от нарушителя, будет клевать его и на собрании, и в сатирической газете «Еж», и перед всем народом осрамит на разводе. Виновник, краснея, почешет в затылке и буркнет, отводя глаза:
— Свалил на нашу голову господь бригадира. Ругнуться всласть и то нельзя стало!
— На твою голову, Васюха, и не то бы надо свалить, — вступал в разговор дед Фугин. — А бригадир у нас — огонь! Талант ей даден. От самой природы. Горит у нее все в руках…
Это верно, что в Люсиных руках любая деревенская работа горела. И коров доить, и лошадей запрягать, и пчелиные рои приваживать, и машинами управлять — все Люся умела, все делала с лихостью, с песней, обгоняя одногодков-парней.
Вот и сейчас она, приехав на поле, сбросила фуфайку, схватила косу и вместе со всеми стала косить полегший горох. Она заметно вырывалась вперед, словно какая-то дополнительная сила толкала ее, наполняла озорной бодростью. В деревне недолго держатся тайны, и многие знали, конечно, что имя этой силе — любовь… Вот это самое поле пахал он когда-то — белокурая Люсина любовь. В тот вечер Люся возвращалась с птичника, где тогда работала, и он, увидя ее белое платьице, остановил трактор и, кажется, спросил, куда, мол, шагаешь, цыпленок. Да, так он и сказал: цыпленок…
А потом его в армию проводили, и Люся на конвертах воинские адреса выводила. Дома, по воскресеньям, когда была солдатская передача, она не отрывалась от телевизора, смотрела, как шагают они, молодые парни, одетые в гимнастерки, как переплывают реки, бегут с автоматами по зеленому лугу и кричат «ура». Ей казалось, что не сегодня, так завтра покажется на экране и он, такой же стройный, в ремнях, в каске, опаленный ярким южным солнышком.
Но он так и не показался. Он пришел сам, получив отпуск за отличную службу. Было это в начале лета. На крутых берегах Шелони еще не осыпались черемухи и соловьи не давали спать. Всех парней, видимо, меняет армия, и он поразительно изменился: стал вроде бы выше, красивее, на груди значки, лицо, познавшее бритву, к вечеру приятно колется, если провести по нему ладонью, а от мундира исходит незнакомый волнующий запах. Только руки у него остались такими же мозолистыми, жесткими. Видимо, и там, в армии, он имел дело с железом.
Они гуляли у реки, приходили в новенький, просторный Дом культуры, и, когда начинал греметь колхозный духовой оркестр и на скользкий паркет вылетали парочки, он, смущаясь, жался к стене, звал ее на улицу, боясь, что она намекнет ему о танцах. Ей нравилось это его неуклюжее смущение, почему-то радовало, что в этом он нисколечко не изменился, оставив в душе прежнюю робость и угловатость.
Лунной теплой ночью возвращались они домой, сидели потом в саду, и он, рассказывая о службе, смотрел на нее расширенными от темноты глазами. Вот эти глаза с отблеском лунного света и запомнила Люся при последней встрече и сейчас, взмахивая косой, все это видела и как бы заново все переживала…
Женщины далеко от нее отстали, и поле уже кончалось, а она все шла, выхватывая из знакомой песенки отдельные строки и чувствуя, как по ресницам неизвестно почему текут теплые слезы:
У нас во дворе листопад,
Рябины в окошко стучатся.
Я жду твоих писем, солдат,
А письма приходят нечасто.
Как тебе служится,
С кем тебе дружится
В дальнем твоем далеке?