Рассказав о том приеме, который Эмилий оказал пленному Персею, римский писатель Валерий Максим говорит, что римляне колеблются, не зная, когда их полководец был достойнее уважения — в битве ли при Пидне или сейчас? Ибо «конечно, великолепно повергать врагов, но не менее достойно хвалы и уметь пожалеть несчастного» (Polyb. XXIX; 27; Plut. Paul. 27; Val. Max. V, 1, 8; Liv. XLV, 35, 7–8; 28).
Когда царь удалился в палатку, Эмилий некоторое время сидел в глубокой задумчивости. Лицо его было торжественно и печально. Наконец он заговорил уже на латыни. Он говорил о том, как хрупко и бренно человеческое счастье, как непостоянна и ненадежна судьба. В один миг она бросила к ногам римлян наследие Александра, но «неужели после всего этого вы станете утверждать, что наши удачи нерушимы перед лицом времени?» И он настойчиво внушал, чтобы они никогда не зазнавались в счастье и «ни с кем никогда не поступали нагло и беспощадно». Казалось, он ощущал себя орудием судьбы, и роль эта представлялась ему грустной (Polyb. XXIX; 20; Plut. Paul. 27).
После победы Эмилий дал воинам отдых, а сам отправился смотреть чудеса Эллады, о которых столько слышал и вот только теперь на старости лет смог посмотреть. Он проехал всю страну с севера на юг. Эмилий не утратил способности изумляться и на все глядел с детским восхищением. Он был и в Дельфах, и в таинственной пещере Трофония, и в Авлиде, где Агамемнон принес в жертву родную дочь. Подымался на Акрополь и осматривал Спарту. И изумление его не убывало, а час от часу возрастало. Больше всего путешественнику понравилась Олимпия. Там стояла знаменитая статуя Зевса работы Фидия. Паломники толпами текли сюда, чтобы только взглянуть на нее. Они с восторгом рассказывали, что забывали все свои печали и заботы, глядя на милостивый лик бога. Эмилий Павел был человек глубоко религиозный. Все эти изображения были для него не просто красивыми статуями. Они вызывали у него молитвенное и благоговейное чувство. Сейчас ему показалось, что он въявь узрел божество. Он стоял пораженный. «Зевс потряс его до глубины» (Ливий). Наконец он медленно произнес, «что, по его мнению, один Фидий верно воспроизвел гомеровского Зевса, ибо действительность превзошла даже высокое представление, которое он имел об этом изображении» (Polyb. XXX, 10, 3–6; Liv. XLV, 28, 5). Эмилий видал в Элладе много чудес. Но остался верен Фидию. Он привез в Рим много статуй. Но одну взял себе. То была Афина работы Фидия. Однако Эмилий Павел не внес ее в свой дом, не украсил ею свой кабинет или внутренний садик. В его доме, говорит Цицерон, обитали слава и доблесть, статуй и картин, вывезенных из завоеванных стран, у него не было (Verr. II, 1, 55). Он посвятил Афину в храм Фортуны Сего Дня, маленькую часовенку, которую он основал в честь своей победы (Plin. N. Н. XXXIV, 54)[28].
Вернувшись, Эмилий, к своему изумлению, не нашел Персея в лагере. На его тревожные вопросы ему объяснили, что царственного пленника отпустили погулять, очевидно, боясь, что он впадет в депрессию. Сопровождает ли его охрана? Разумеется, нет. Ведь это может обидеть несчастного. С пленником, когда он воротился, Эмилий был по обыкновению очень ласков, ни словом не упомянул о его странной отлучке, но зато самым суровым образом отчитал офицера за то, что он отпустил царя бродить по только что покоренной стране. Тут увидал он новое диво: хорошую черепицу. Солдаты весело таскали ее к своим палаткам. Эмилий спросил, что это такое. Оказывается, солдаты ободрали черепицу в соседнем городе и собирались укрепить ею свои зимние квартиры. Эмилий резко повернулся к офицеру и сказал, что нельзя же до такой степени распускать войско. Затем приказал солдатам немедленно идти обратно, вернуть черепицу и не просто вернуть, а починить все дома да побыстрее (Liv. XLV, 28, 9–11).
Велика была победа Эмилия. И тем страннее казался оказанный ему в Риме прием. В Македонии одновременно было трое военачальников — Эмилий Павел, Октавий и Аниций; эти последние вели себя как подчиненные консула. Но «посредственности зависть не угрожает — она поражает вершины. Триумф Октавия и Аниция не оспаривался, а Павел, с которым те двое и сами постыдились бы равняться стал жертвой злобной ревности» (Liv. XLV, 35, 5). Повторилась всегдашняя история. Воины невзлюбили консула, и этим воспользовался один ловкий демагог, личный его враг. Они взбаламутили народ. В триумфе Эмилию решено было отказать.
Триумф был высшей наградой полководца, и римляне не так-то легко от нее отступались. Они боролись до последнего. Но Эмилий Павел сделан был из другого теста. Всем ясно стало, что он сурово и презрительно выслушает приговор и, ни слова не говоря, удалится. На это-то, видимо, и рассчитывал демагог. Но тут о происходящем узнали сенаторы. Они были возмущены этой неслыханной несправедливостью. Все спрашивали, что в конце концов хотят — чтобы военачальник умел льстить и заискивать перед толпой или командовать армией? А один знатный человек, старый воин, вскочил и бросился в народное собрание, крича, что хочет посмотреть в глаза этим неблагодарным мерзавцам. Он ворвался на сходку и произнес сильную и гневную речь. Народ устыдился. Триумф был разрешен (Plut. Paul. 31).
Великолепен и торжествен был въезд Эмилия Павла. Последний раз увидели римляне грозные сариссы, которые провозили на повозках. Увидели и груды македонского золота, над которым так дрожал несчастный Персей. Но более всего поразил римлян вид царских детей. Они шли, окруженные целой толпой воспитателей, «которые плакали, простирая к зрителям руки, и учили детей тоже молить о сострадании. Но дети… по нежному своему возрасту не могли еще постигнуть всей тяжести и глубины своих бедствий. Тем большую жалость они вызывали простодушным неведением свершившихся перемен, так что на самого Персея почти никто уже и не смотрел — столь велико было сочувствие, приковавшее взоры римлян к малюткам. Многие не в силах были сдержать слезы, и у всех это зрелище вызывало смешанное чувство радости и скорби» (Plut. Paul. 32–33).
И все-таки все ликовали. Все, кроме триумфатора. А его постигло лютое горе. У Эмилия было четыре сына. Все четверо исключительно одарены от природы. Поэтому Эмилия называли счастливейшим отцом. Двух старших он отдал в усыновление в знатнейшие патрицианские дома, младшие жили с ним как его наследники. И вот после его возвращения заболел старший из них, пятнадцати лет. Он умер на руках отца за пять дней до триумфа. Отменить священную церемонию было невозможно. Прямо с похорон поднялся Эмилий на триумфальную колесницу. Молча, с каменным лицом выдержал он пытку, которая продолжалась три дня! Когда же он вернулся, то увидел, что младший сын, двенадцати лет, лежит при смерти. Через три дня мальчик последовал за старшим братом. Теперь, сказал старый полководец, он стал неизмеримо несчастнее Персея — тот, хотя и побежденный, остался отцом, а он осиротел.
Через несколько дней Эмилий Павел, по обычаю, произнес перед народом речь о Македонской войне. Он говорил, что большое счастье всегда вызывало у него недоверие и страх. Вслед за ними он предчувствовал небесный гром и горе. А в последней войне удача неизменно сопровождала его, как попутный ветер.
— В зените нашего счастья, квириты, я боялся, что судьба замыслила нам зло. Я молился Юпитеру Всеблагому и Величайшему, Юноне Царице и Минерве, чтобы, если какая-нибудь беда грозит римскому народу, они целиком обратили ее против моего дома. Теперь все хорошо: они услышали мои молитвы. И вы скорбите над моим горем, а не я плачу над вашим[29] (ORF2, р. 100–101, fr. 1).
Говорят, если бы он убивался и плакал, римляне не были бы так поражены и тронуты, как теперь (Plut. Paul. 37; Val. Max. V, 10, 2; Liv. XLV, 35–42).
Эмилий не забыл своего обещания и делал все возможное, чтобы помочь Персею. Правда, от него мало что зависело. Несчастного царя отвезли в городок Альбу на берегу Фуцинского озера. Его не лишили ни свиты, ни домашних вещей (Liv. XLV, 42). Там он и окончил жизнь государственным пленником. Из троих детей Персея зрелости достиг лишь один. Он жил в Италии, выучил латынь и прославился как искусный резчик по дереву и писец (Plut. Paul. 37).