Он повел себя очень продуманно и умно. В результате ему удалось остановить деятельность комиссии (Ibid.).
Триумвиры были взбешены. Они ежедневно разжигали толпу, натравливали ее на Сципиона и поносили его с ораторского возвышения (Plut. С. Gr. 10). Они говорили повсюду, что Сципион предал римский народ в угоду италикам. Они «стали вопить: Сципион решил совершенно аннулировать закон Гракха и собирается устроить вооруженную бойню» (Арр. В. С. I, 19).
Сципион прекрасно знал, чем рискует. Враги были опасны, беспринципны и готовы на все. Но он не отступил.
Однажды, когда он стоял на Рострах против триумвиров, из толпы, их окружающей, послышался крик:
— Смерть тирану!
Сципион холодно ответил:
— Разумеется, враги родины хотят меня убрать. Ведь пока жив Сципион, Рим не падет, и Сципион не станет жить, если падет Рим (Plut. Reg. et imp. apophegm. Sc. Min. 23).
В тот день Публий выдержал тяжкий бой, но вышел из него победителем. Его возвращение с Форума превратилось в триумфальное шествие. «Из многих дней, дней блестящих и радостных, которые он видел в своей жизни, для Публия Сципиона самым светлым был этот… когда он возвращался вечером домой и его провожали сенаторы, римский народ, союзники и латиняне» (De amic. 12).
Был уже поздний вечер. Прощаясь с друзьями, он сказал, что этой ночью будет готовить большую речь для народного собрания и просил зайти за ним утром. Но когда они пришли на другой день, то нашли его мертвым с обезображенным лицом, с какими-то страшными следами на шее. Рядом с ним лежали таблички, на которых он собирался набросать речь (Арр. B.C. I, 20).
Смерть Сципиона как громом поразила Рим. «Отцы рассказывали нам, — говорит Цицерон, — какая скорбь окутала наш город. Был ли человек, который не плакал? Кого не жгло горе? Ведь его все хотели бы сделать бессмертным, если бы это было возможно, и ему не дали даже умереть своей смертью» (Mil. 16; ср.: De amic. 21). Среди бледных, испуганных лиц тысяч людей, пришедших проститься со Сципионом, особенно поразило всех одно лицо — лицо его старинного врага Метелла Македонского. Этого угрюмого, сурового и чопорного человека невозможно было узнать. Он выбежал из дому с залитым слезами лицом и «прерывающимся голосом… произнес:
— Сбегайтесь, сбегайтесь, сограждане, — стены нашего города повержены — преступная рука настигла Сципиона Африканского у его пенатов!» (Val. Мах. IV, 1, 12).
Три дня спустя к нему явились его четыре сына и с обычной почтительностью попросили разрешения на своих руках вынести тело Сципиона в последний путь.
— Идите, дети мои, — отвечал он. — Никогда вы не увидите похорон более великого гражданина (Plin. N. H. VII, 144).
Весь Рим шел за гробом Сципиона. Его отнесли на Форум, за ним следовали «предки» в пурпурных и блестящих золотом одеждах. Его племянник Фабий поднялся на Ростры, а «предки» сошли с колесниц и уселись вокруг в креслах из слоновой кости. И вот, обращаясь к живым и мертвым, оратор сказал:
— Невозможно испытывать к бессмертным богам более горячую благодарность, чем должны испытывать мы за то, что он с его умом и сердцем родился именно в нашем государстве (ORF2, Lael. fr. 22; ср.: Cic. Pro Mur. 75).
Идеи Сципиона о встрече Эллады и Рима
Дом Сципиона был удивительным местом. Здесь встречались интереснейшие люди мира. Были тут греки и римляне, поэты и юристы, философы и историки. Все, что было тогда талантливого, блестящего, умного — все было частью этого кружка. Здесь Полибий читал первые главы своей «Истории», здесь Панетий рассказывал о своей новой философии, здесь Люцилий декламировал свои сатуры. Кажется, что все новые идеи, все открытия того времени, берут свое начало из кружка Сципиона.
Об этом кружке ходили легенды. Зелинский даже считает, что этот «питомник гуманного общества», как он его называет, продолжал жить всю историю республики. «Сципионов кружок, собиравший лучших людей Рима, как мужчин, так и женщин, и служивший центром тяготения наиболее здоровых сил тогдашней Греции, историков, ораторов, философов… Кружок этот не вымирал, он продолжал существовать и тогда, когда Сципионов не стало; в первом веке его главным представителем был Цицерон»{112}. На первый взгляд это совершенно неверно. После смерти Сципиона его кружок распался, как распался кружок Сократа после гибели учителя. Но поразительно другое: в сознании римлян он никогда не умирал. В следующем же поколении лучший оратор Рима Красс и его просвещенные друзья считали себя наследниками и продолжателями этого кружка. А еще поколение спустя Цицерон стал писать философские диалоги и на страницах его книг ожили друзья Сципиона. Именно в их уста вложил он свои заветные мысли. Более того, он говорит, что Публий Африканский для него не просто великий герой прошлого. Он смотрит на него, как потомки смотрят на предка, чья маска стоит в фамильном ларариуме[72] у них в атриуме, и считает себя его прямым наследником (Verr. IV, 81; ср.: Sall. Invect. I, 1, 1). Конечно, наследником идей, а не воинских подвигов, которым оратор был чужд. Наконец, еще поколением позже Гораций задумал писать беседы, где хотел дать портрет своей эпохи. И он опять воскрешает перед читателями Сципиона и Лелия! Видимо, кружок, как и сам Сципион, «выступил из границ времени» и стал для римлян «вечным спутником и путеводителем».
Это поразительный факт. В самом деле, быть может, в истории Рима действительно не было столь прекрасной фигуры, как Сципион. Но, конечно же, были эпохи более культурные, более блистающие литературными талантами. Время Цицерона и век Августа затмили все, что знала до того республика. Между тем кружок Сципиона был именно кружком умных образованных людей. Почему же римляне все вновь и вновь обращались к нему мыслью? Значит, было нечто, что сделало этот кружок как бы становым хребтом республики. Была в нем какая-то идея, которая прошла через всю историю римлян. Что же это за идея?
В другой книге[73] я подробно описывала, как всего поколение тому назад перед римлянами впервые открылась сияющая культура Эллады. Они были ослеплены, как много веков спустя люди Возрождения, увидевшие ее из тусклого сумрака Средневековья. С невероятным энтузиазмом отдались они всем прелестям и соблазнам греческой жизни. Молодежь восторженно декламировала стихи поэтов и любовалась статуями и картинами, люди готовы были хоть целый день смотреть театральные пьесы. Изменилась и сама жизнь. Римлян захватил какой-то вихрь радости. Забыв чинную важность, они веселились, как дети, устраивали праздники и шумные пирушки. Мужчины появлялись на улице верхом на конях, убранных золоченой сбруей и пурпурной попоной, а до чего доходило женское кокетство и женская роскошь, читатель уже знает, — он имел случай полюбоваться выездом нарядных дам на блистающих колесницах.
И вот под лучами эллинского солнца раскрылся цветок римской культуры. Один современник говорил, что Италия, казалось, проснулась от долгого сна (ORF2, р. 11, Metellus, fr. 3).
Во Флоренции после первых восторгов явился Савонарола, который проклял всю эту языческую мерзость и сложил костер из картин, античных рукописей и веселых, ярких костюмов, символизировавших новую жизнь. В Риме же явился Катон, метал громы и молнии, объявил войну всей этой возрожденческой радости и предал ее анафеме. Со всей силой своего красноречия он обрушился на все то, что он называл новые нравы. Главными своими врагами он почитал роскошь, расточительность, легкомысленный образ жизни и все греческое. Он ненавидел греков и «смешивал с грязью всю греческую науку и образование» (Plut. Cat. mai. 23). В наставлениях к сыну он писал: «В своем месте я расскажу тебе, сын мой Марк, то, что я узнал об этих греках в Афинах по собственному опыту и докажу тебе, что сочинения их полезно просматривать, но не изучать. Эта раса в корне развращена. Верь мне: в этих словах такая же правда, как в изречениях оракула: этот народ все погубит, если перенесет к нам свое образование» (Plin. N. H. XXIX, 14). Над греческими философами он издевался, Сократа называл пустомелей (Plut. Cat. mai. 23). Он клеймил позором людей, любующихся греческими статуями и картинами (ORF2, Cato Mai. fr. 94, 95; Liv. XXXIV, 4), призывал изгнать из Италии всех греков (Plin. N. H. VII, 113) и предрекал, что «римляне, заразившись греческой ученостью, погубят свое могущество» (Plut. Cat. mai. 23). Он требовал обязать женщин законом ходить в темном и запретить им надевать цветные платья, золотые украшения и ездить в колесницах. Он кричал, что пирушки страшное зло, и пригласившие на обед более определенного числа сотрапезников, должны караться государством (ORF2, Cato Mai. fr. 139–146; Liv. XXXIV, 1–4). Одного человека он обвинил в том, что он «поет… подчас декламирует греческие стихи, шутит… и танцует» (ORF2, Cato Mai. fr. 115). Другой запятнал себя страшным позором — он дружил с поэтами! (Ibid. fr. 149; Cic. Tusc. I, 2). Горько сетуя на упадок нравов, он ставил современникам в пример их достойных предков. Тогда, говорил он, «поэтическое искусство было не в почете: если кто-то занимался этим делом или посвящал себя застольной беседе, его называли бездельником» (Gell. XI, 2, 5). Почти ежедневно он выступал на Форуме со страстными филиппиками, которые один античный автор называл «вопли Катона» (Macrob. III, 17, З){113}.