Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Альбан Николай Хербст — литературный псевдоним Александра Михаэля ф. Риббентропа, то есть человека из той же дворянской семьи, к которой принадлежал Иоахим фон Риббентроп (на самом деле купивший за пожизненную ренту, уже в зрелом возрасте, право принадлежать к этой семье), министр иностранных дел нацистской Германии, казненный по приговору Нюрнбергского трибунала в 1946 году. Это обстоятельство сделало и отца Хербста, и его самого изгоями в послевоенной Германии. Отец, не выдержав такой ситуации, бросил жену и двух сыновей и переселился на остров Майорка. Главный герой автобиографического романа Хербста «Моря», художник Юлиан Калькройт, взявший себе псевдоним Фихте, рассказывает о своем детстве так (Herbst, Meere, S. 35–40; курсив мой. — Т. Б.):

«Тебя тоже когда-нибудь повесят, как твоего деда, Калькройт».

Фихте было восемь или девять, когда прозвучала эта фраза. Учитель засмеялся, дурная шутка и только, конечно. Но другие, соученики, тоже засмеялись. Весь класс смеялся. Это был отнюдь не дружелюбный смех, и шутка господина Хартмана какое-то время оставалась любимым развлечением класса. Юлиан рос плаксивым, чудаковатым мальчиком, который боялся боли и старался уклониться, когда футбольный мяч летел в ворота. Туда этого слабака ставили всегда, предпочитая защищаться получше, лишь бы не терпеть его жалкие потуги на игру в середине поля.

«Попытайся хоть один-единственный раз, — говорил Хартман, — приструнить себя».

Команда, к которой его причисляли, проигрывала. Это был закон. Что Юлиан должен приструнить себя, говорила и его мать, которая каждый день сама ужасно себя приструнивала. Иначе она бы не вырастила двоих детей. <…> Когда мать рассталась с мужем, Юлиану едва исполнилось три, брат его был еще грудным младенцем. Она искала себе место работы и для начала перебралась к своей матери в Ганновер. Бабушка днем ухаживала за мальчиками, но хотела, чтобы ей помогала няня, которую должна была оплачивать мать. Герда просила недорого, но зарабатывать на нее все равно приходилось. Так что мать Калькройта заключила свои чувства в асбестовый панцирь: чем меньше он пропускал, тем легче было переносить их жжение. Она стала педикюршей, утром в семь покидала квартиру и возвращалась вечером около восьми, тогда дети уже лежали в постелях. У нее была маленькая узкая комната, больше Фихте из этого времени ничего о матери не помнит. <…>

«Тебя тоже когда-нибудь повесят, как твоего деда, Калькройт».

Тогда, когда ему было восемь или девять и Хартман произнес эту фразу, прежнее нацистское имя Фихте сделало из него маленького еврейского мальчика. У меня (22) мурашки побежали по коже, когда Фихте понял это, и я сразу же захотел подвергнуть эту мысль цензуре, потому что он подумал, что немец не вправе говорить такое. Не потому ли Юлиан Калькройт должен был исчезнуть?

Все это напоминает — не столь уж отдаленно — ситуацию «русского ребенка» Ланмайстера, тоже изгоя не по своей вине. В «Морях» даже употреблено то же характерное выражение — приструнить себя (sich zusammenreißen), — которое в «Корабле-грезе» повторяет бабушка Грегора.

Та трагедия, которую до последних минут помнит Грегор Ланмайстер — разрыв с женой и с сыном, затеянный женой судебный процесс, — не случилась, но могла случиться с Альбаном Николаем Хербстом. Потому что автобиографический роман «Моря», собственно, и посвящен трагедии расставания Хербста с матерью его сына, которая после публикации книги, в 2003 году, подала на Хербста в суд, добившись запрещения этого романа, слишком откровенно показывающего их личные отношения. К счастью, и эта женщина, и сын до сих пор остаются самыми близкими Хербсту людьми, и бывшая жена Хербста сначала, в 2007-м, разрешила публикацию сильно модифицированной версии романа, а потом, в 2017-м, — и полной оригинальной версии (то есть по прошествии четырнадцати лет она отказалась от своего судебного иска).

Хербст дарит Ланмайстеру и некоторые свои фантазии (преследующие его самого образы). Это относится, например, к таинственным «серебряным барышням», которых Ланмайстер видит во время приема для новых пассажиров на корабле-грезе (с. 13):

Тут же стоят серебряные барышни. Они держат на серебряных подносах уже следующие бокалы. Однако мсье Байун с этим не согласился. С тем, значит, что барышни здесь для всех. А именно: он сказал, что их видел только я. А вы разве нет? — спросил я, поскольку тогда я еще говорил. Я их больше не вижу, ответил он, с ударением на «больше». Они нас просто приветствуют своими сокровенными жемчужинами. От такой формулировки он невольно сам рассмеялся, с сигариллой в зубах. Эти глаза, спросил, разве не поразили вас?

И позже еще раз вспоминает о них (с. 274):

Это, само собой, отчасти объяснялось и тем, что ветер почти затих. Из-за чего наше маленькое сообщество обрело что-то от раннелетнего вечера. Хотя это и происходило сразу после завтрака. Но, по сути, мы сидели в вечереющем саду под цветущими вишневыми деревьями.

Как удивительно! — подумал я и невольно вспомнил о серебряных барышнях. Сад, который тянется над морем. Каждый предмет обрел некоторую прозрачность. К примеру, чашки и светлые салфетки и особенно женские одеяния. Которые не только подчеркивали телесные формы, но и заволакивали их, а также и прежде всего — каждое лицо.

Процитированные отрывки отсылают к стихотворению Хербста из книги «Ангельские чины» (Der Engel Ordnungen, 2008):

На юге есть дом старинный...

А черноокие, большеглазые, подобные жемчугу хранимому —

(56 сура, 22/23) (23)

На юге есть дом старинный

открыт нараспашку весь

и веют в окнах гардины

как волос золотистых взвесь

под окнами волны, буруны

ластятся к брегу морскому

приветный в том доме свет

и кажется всё в нем знакомым

но я не думал о нем много лет…

словно это совсем не трудно:

среди брызг соленых и тины —

устав от борьбы непрерывной

и страстей — свой путь завершить

остановить постылую круговерть

под светом юга главу преклонить

напоследок задумчиво наблюдая

как тихо здешние девы ступают

как чай разносят новым гостям

чтобы узнать взаправду ли нам

пришлась по вкусу такая смерть

Образ Палаты Гуф, хранилища душ, встречается в поэтической книге «Остающийся зверь. Бамбергские элегии» (2011; Хербст, Двенадцатая элегия, с. 222):

Души умерших — их правда в Палату влекут воробьи? Где предстоит им ждать зова родителей новых и лучших? Так, сохраняя сознанье, рассеются души и птицы? Правда, отец, ты теперь наконец вновь свободен? Снова семенем стал, не мякиной, и вправе ты впредь ждать безмятежно, свободно, по этой Палате витая, — зная, что будешь желанным тому, кто тебя позовет?

Как и рассуждения о предпочтительности добровольного ухода из жизни медленному и мучительному угасанию (там же, с. 225):

Лучше бы было, наверно, до срока отречься от жизни, с гордостью и добровольно? Тогда не пришлось бы тебе вслед ей кричать, умирая, без всякого смысла: Напрасно! — жизнь имея в виду, и еще: Я был трусом, и только! Как охотно тогда навестил бы твою я могилу, подле нее бы стоял, уважая тебя — не жалея, — право имел бы, как сын, отозваться так о тебе: Все-таки был он мужчиной! Ничто его не согнуло!

83
{"b":"863102","o":1}