Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но они могут летать. Я же, напротив, лежу, отягощенный мною самим, в постели. Отягощенный стыдом, что я не смог радоваться вместе с ними. Что я вместо этого возмутился. И испугался, что только вообразил себе все, связанное с моей смертью. Теперь она настигнет меня, думал я, — месть. Как раз теперь, когда я уже отступился ото всего и даже почти помирился с Петрой. Даже с матерью я помирился, которая далека от меня еще больше, чем моя бабушка. И после этого меня не пропускают, не дают мне уйти.

Оно не дает мне уйти.

Это прощание с Лиссабоном было для меня ужаснейшим из всех вообще прощаний. Даже хуже, чем любое прощание из прежних моих путешествий. О которых я толком не помню. — Что, если это вовсе не последнее мое путешествие? И мне придется продолжать и продолжать странствовать? Вскоре, быть может, только в пределах моей каюты? Обездвиженным, запертым? И на море я смогу смотреть только через окно и даже слышать его не буду, а только — шум кондиционера? Месяцами, годами? Пока не придет кто-то и не задернет гардины? Дескать, я и видеть его больше не должен. Тогда меня будет окружать только непрерывное жужжание. Постоянно горит лампа на потолке. Даже бра горят, хоть и приглушенно. А снаружи в коридоре пищит электрический сигнал, всякий раз как кто-то вызывает горничную.

Никто больше не говорит со мной. Даже Татьяна онемела, с тех пор как Патрика больше нет. Молча стягивает с меня одеяло и молча переворачивает меня на бок. Когда она меня моет, опять надевает резиновые перчатки. Меня больше не доставляют в ванную, и в туалет тоже нет.

Снаружи друзья забывают меня. Я, так или иначе, всегда только молча сидел рядом с ними, с моим неподвижным лицом. Я, со своей стороны, тоже их забываю, к примеру — мсье Байуна. Он, возможно, был одним из моих друзей. Но ничего, кроме его сигариллы, я о нем не помню. И — что был некий доктор Гилберн, чье лицо поблекло чуть ли не еще больше.

Где же моя трость? Была некая женщина, от которой я ее получил. Трости я не вижу. Наверняка она стоит где-нибудь в углу. Обычно она всегда лежит на кресле-каталке. Но его я тоже не могу обнаружить.

Время от времени заходит сеньора Гайлинт. Но и она молчит. Молча стоит возле кровати и смотрит на меня сверху вниз, проникая взглядом аж до мозга костей. Когда доктор Самир возникает у нее за спиной и говорит: он не может вас слышать. Но имеет ли тогда смысл, спрашивает она, продлевать его мучения? В ответ он пожимает плечами. Решение в таких случаях принимает семья. Что он больше не улыбается — самое ужасное во всем этом. На палубе юта клошар наверняка снова изобра-жает Клабаутермана. Тебе, конечно, сказали, что я больше не приду к роялю. Тогда ты быстро сглотнула слюну и слегка погрустнела. Но уже снова должна была упражняться перед следующим выступлением.

Жизнь идет своим чередом без меня. Но и без того, чтобы меня больше не было. Я только изъят из этого мира. Запечатан в своей каюте-могиле. Даже земли вокруг нее нет. Я не должен сгнить, это было бы слишком легко. Даже на морское дно не вправе она опуститься, где я бы, возможно, растворился, мало-помалу разъеденный солью. Но я, немертвый, буду и дальше дрейфовать сквозь Пространство-Время. Которое для меня не прекратится. И Сознание тоже не прекратится, а станет бездушным растением.

Вот оно, покрытое плесенью, обвивается вокруг деревьев подлеска. На нем поселились насекомые-паразиты, которые суть не что иное, как отблески. И оно хочет для себя только одного: быть израсходованным. Бесследно израсходованным. Уже нет ни сил, ни желания, чтобы, по крайней мере, представить себе воробьев. Как они что-то с тебя склевывают. Вот они уже снова вспорхнули, с волоконцами «ты» в клювах. Может, они хотят использовать их для своего гнезда. Но даже на это уже не осталось надежды. Таким пустым ты становишься из-за чистейшего ужаса. Когда видишь себя со стороны.

В эту ночь я услышал крик. Он звучал так близко, что его источник должен был где-то граничить с моим коридором. Из одной из соседних кают Балтийской палубы. Я не мог ни продолжать спать, ни даже дремать. Это было совершенно невозможно, если ты человек. Когда ты слышишь такое.

Это был не столько крик, сколько звериный вой, взывавший по-итальянски о помощи, и даже — к карабинерам. Aiuto! Aiuto! (58) При этом нельзя было определить, женщина ли кричит или мужчина. Кричала сама человечность. Ни один врач не мог бы ей помочь, и уж тем более ни один полицейский. Даже эти карабинеры, если бы таковые были на борту, только стояли бы беспомощно перед каютой. Может, они как раз решили бы взломать дверь, чтобы доставить женщину вниз, в госпиталь. Это ведь была женщина, теперь это можно было расслышать. Но даже доктор Самир не сумел бы предпринять ничего другого, кроме как сделать ей укол. От него она, правда, заснула бы. Но на следующее утро, проснувшись и смутно увидев, чтó ее окружает, начала бы кричать снова. Как только убедилась бы, что еще жива.

Она кричит, по сути, один-единственный звук, кричит и кричит его. Он, Lastotschka, — антиматерия нашего звука. Он, как Антихрист, проник в нее, в эту женщину. Может, кто-то, очень близкий ей, умер. И теперь она не может без него жить. Sto tanto male! (59), кричит она: Я больше этого не выдержу! Почти шестьдесят лет в браке. Но она испытывает такой страх перед смертью, или ее вера запрещает ей самовольно последовать за мужем. Поэтому она поначалу рванула и спрятала все эмоции внутрь себя, никак их не проявляла. Пока что-то в ней самой не порвалось. Пока она сама не порвалась. С тех пор она вытекает из себя самой, как этот звук. Вытекает, как одно-единственное Stotantomale (60). Это как если бы ля-минор был, но поток света спрессовывал бы его и вжимал прямо в глаза.

Из меня, как я понял, точно так же текло бы, не начни я свои тетради. Если бы они, не могу так не думать, не стали для меня благодатью.

Опять это Aiuto!

Опять — Stotantomale.

Так что теперь я рванул свои эмоции внутрь, в самом деле собрал их в один комок. Но — потому, что я этого захотел.

С большим трудом я поднялся. Я едва мог держаться на ногах, хотя бы потому, что попросту не видел свою трость. И кресло-каталку тоже. Но теперь это не имело значения.

Потому что снаружи никто так и не появился. Я не слышал ни шагов, ни голосов, только этот крик или вой, который был одновременно ревом из глубины этого женского нутра. Таким непостижимо пустым оно уже было. От этого и любой другой бы закричал. Заразившись этим. Он бы тогда услышал собственную пустоту. И не мог бы больше выдерживать себя самого.

Поэтому пассажиры старались ничего не слышать. И горничные старались не слышать, и стюарды, кельнеры, офицеры. Sto tanto male! Дежурная на ресепшене старалась не слышать. Carabinieri! Sto tanto male, sto tanto male! (61)

Хотя не услышать это Aiuto! было нельзя. Может, эту женщину стоило бы просто обнять, подумал я и продолжал думать дальше: что теперь у меня действительно есть повод, чтобы заговорить. Я буду утешать ее, думал я. Это более важный повод, чтобы взломать висячий замок на двери Храма, чем тот, которым стали для меня дети.

Чьи же это были дети? Они бы дотронулись до меня, если бы я тогда заговорил. — Теперь я хотел распахнуть его, мой Храм. Просто чтобы сказать: иди сюда, старая, ti aiuterò (62). Кричи сколько хочешь, выкрикивай это из себя, но только делай это в моих объятиях. До тех пор, пока наружу не выйдет действительно всё.

Так что я даже начал бы петь, успокаивая ее и укачивая, чтобы заснула. Потому что речь идет уже не о моем страхе, да и вообще никогда о нем не шла. Если тебе так сильно его не хватает, сказал бы я, твоего мужа или кого ты там потеряла, тогда позволь мне снять с тебя страх. Чтобы я мог принять его в себя. Если все настолько ужасно, что этот звук сумел в тебе угнездиться. Отдай его мне, я уж как-нибудь с ним справлюсь. А ты тогда сможешь спокойно умереть. Я отойду в сторону и уступлю тебе место. Плевать, что я имею на него право и что, собственно, теперь подошел мой черед. Я могу скитаться по морям еще пару лет.

60
{"b":"863102","o":1}