— Неужто нет ни единого грамотея? — спросил Родион Семенович. — Прискорбно, дорогие мои, прискорбно!
Третьеклашки пристыженно шмыгали носами.
— Я решил, Родион Семенович! — дернуло меня за язык.
— Кто это «я»? — удивленно повернулся учитель, приподымая пальцем дужку очков.
— Санька Костров.
— Ты? Ну-ка покажи, голубчик, свою тетрадку... Разве тебе это было задано? — строго глянул он на меня.
— Я ж успел и свое, и ихнее, — смущенно заерзал я.
— Так... Так... Ну-ну... — бормотал учитель, листая мою закляксанную тетрадь. — Пишешь ты, Саня, прескверно, да-да, прескверно... Однако задачи решать умеешь. Вот что, зайдешь ко мне сегодня вечером! А теперь замри и не мешай другим...
Жил Родион Семенович при школе, в тесной каморке, которая одновременно числилась и учительской. В школьной избе были еще две просторные комнаты, но учитель велел разобрать простенок между ними, и получился спортзал. Правда, стояли в нем всего-навсего турник да ошкуренное бревно с громким названием «бум», но физкультура у нас бывала регулярно, дважды в неделю.
Родион Семенович угостил меня чаем, стал расспрашивать о прочитанных книгах, о друзьях-приятелях и между делом задал несколько вопросов из программы третьего класса.
— Значит, так, Саня, — сказал он, провожая меня до крыльца. — На правой стороне тебе, друг мой, делать нечего.
И на следующий день пересадил меня к третьеклассникам.
После, когда в Кострах открыли школу-семилетку, Родион Семенович стал вести русский язык и литературу, и самым прилежным его учеником был я. Нередко я засиживался дотемна в его комнатке. Уже шла война, машиниста локомобиля забрали на фронт, а заменившая его Груня Лапина в первые же холода разморозила старенькую машину, оставив село без электричества. Потому на столе у Родиона Семеновича чадила керосиновая лампа. Язычки пламени отражались в стеклах учителевых очков, а он, держа на отлете раскрытую книгу, читал мне глуховатым баском:
«Село, значит, ваше — Радово,
Дворов, почитай, два ста.
Тому, кто его оглядывал,
Приятственны наши места.
Богаты мы лесом и волью,
Есть пастбища, есть поля,
И по всему угодью
Рассажены тополя...»
— Вроде как про наши Костры писано! — поражался я. — Это не вы сочинили, Родион Семеныч?
— Увы, друг мой, я не поэт, — вздыхал учитель. — Поэма сия принадлежит перу Сергея Александровича Есенина. Был на Руси такой светлый талант.
— Ага, я знаю! — торопился я блеснуть эрудицией.— Это тот самый, который кулацкий подпевала!
Учитель положил книгу, ласково взъерошил мой вихор.
— Нет, мой мальчик... Сергей Есенин был органом души русской... Орган — это такой инструмент, который один играет за целый оркестр, — пояснил Родион Семенович, заметив мой недоуменный взгляд. — Когда-нибудь мы, Саня, будем гордиться тем, что такой поэт жил на одной с нами земле.
— Я же не выдумал, Родион Семеныч! Чес-слово, в литературе для восьмого класса прочел. Не верите?
— Яд, влитый отроку, отравит кровь мужчины... — задумчиво произнес учитель, вставая из-за стола.
— Чего? — опять не сообразил я.
— Цитирую древних, друг мой, — ответил он. Не спеша прошелся по комнате и снова подсел к лампе, поправив сваливающиеся с переносицы очки. — Я тебе верю, мальчик, но книги пишут люди, и бывает, что они ошибаются... Хочешь, я тебе еще почитаю Сергея Есенина?
Родион Семенович допустил меня к своей святая святых — небольшой, но любовно подобранной библиотеке. Я читал все подряд, пока не наткнулся на Александра Грина. Его романы потрясли мое воображение романтикой штормов и дальних плаваний. Следующие книги о море — «Пятнадцатилетнего капитана» Жюля Верна и «Цусиму» Новикова-Прибоя я проглотил в один присест. Тайфуны и пассаты, броненосцы и каравеллы заполонили мою голову. С замиранием сердца прислушивался я теперь к далеким пароходным гудкам, которые тихими летними зорями доносились иногда с Оби, протекавшей в пятнадцати верстах от Костров. Наверное, слышал их я один-единственный во всем селе.
Родион Семенович Суровцев умер в первую послевоенную осень. За гробом шли стар и млад, и каждый бросил горстку земли на его могилу. Так прощаются с близкими людьми.
Мне шел тринадцатый год, и я тогда не почувствовал всей горечи утраты. Только повзрослев, оценил я по-настоящему роль первого учителя в своей судьбе.
Глава 3
«Сделал неприятное открытие: меня откровенно недолюбливают за то, что перешел дорогу Юрию Левченко. Оказывается, это его представляли на командира «тридцатки», но все переиначили в главном управлении кадров. Хотел бы я видеть того кадровика, который это сотворил! Я проникся еще большим уважением к своему старпому, когда узнал о его беде. Оказывается, его единственного сына жестоко искалечил полиомиелит, и мать теперь живет одной исступленной мечтой об исцелении сына. Каждое лето она возит малыша в специализированный санаторий, а зимой мечется от одного медицинского светила к другому...»
Вторую неделю «тридцатка» крутится на якорной цепи у самой кромки внешнего рейда. Входных створов бухты отсюда не видать, и кажется, что сошлись прибрежные скалы, накрепко заперев ее узкое горло. Не так ли возникали старинные морские легенды про сшибающиеся лбами утесы, которые губят заблудшие корабли?
Невдалеке причудливой дугой выгнулась прибрежная полоса земли, которая в сумерках приближается настолько, что явственно слышны ребячьи выкрики и взбрехиванье собак, а днем снова отдаляется на приличное расстояние.
Слева на горбатой горе тянет к небу замшелые, выкрошившиеся зубцы старинная башня. Удивительно прочна ее кладка: в сорок первом угодил в нее крупнокалиберный снаряд, но проделал лишь новую бойницу... Правее башни — приметный мыс. Он и впрямь похож на прилегшую вздремнуть женщину. Склонилась набок голова в пышных локонах туй, чуть колышется высокая грудь (лишенные воображения люди говорят, что это ветер колышет кустарники). Красивое зрелище, только некогда им любоваться. День и ночь голосят в отсеках лодки сигнальные ревуны, не давая экипажу покоя. Беспощадное июньское солнце, как сковороду, разогревает надстройку, в отсеках духота — хоть каждый час робу выжимай... Но суточный план не отводит для этого времени. Даже спят на «тридцатке» сторожким сном: тронь за плечо любого матроса — и его как ветром сдует с койки.
Дирижером всей это коловерти является старший помощник командира. У Юрия Левченко набрякли мешки под глазами, сипит — сорвал голос возле микрофона боевой трансляции. Кострову нравится неуемная энергия старшего помощника, лишь в глубине его души таится сомнение: не получается ли так, что он, командир, остался вроде бы не у дел? По утрам вахтенные офицеры докладывают ему корабельную нагрузку, торжественно встречают на мостике, ждут положенные пять минут в кают-компании. А суточное планирование боевой подготовки целиком перешло в руки старпома, если не считать командирской росписи в левом верхнем углу форменного бланка. Только сомнения сомнениями, а корабельные дела идут неплохо.
На берегу про «тридцатку» не забывают. Частенько слышно над рейдом татаканье баркасных движков — это спешат на лодку работники штаба. Иногда это флагманские специалисты, чаще — инструкторы учебных кабинетов. У последних чины невелики, зато хватка крепкая. От напористого мичмана неполадки под килем не спрячешь. Приняв стойку «смирно», он выложит командиру такую уйму замечаний, будто за день сумел перевернуть корабль вверх дном...
Вот и опять на крутой зыби приплясывает очередной баркас.
— Снова начальство идет, товарищ командир! — докладывает Кострову сигнальщик.