Когда он говорил, она следила за выражением его лица, глаз — все выходило у него естественно.
— Не верится что-то, Страхов, — Наташа покачала головой. — Во время войны я сверялась о тебе, сказали, что ты пропал без вести. Через несколько лет снова поинтересовалась, сообщили, что ты жив и здоров, демобилизовался. А говоришь — осудили. Зачем же клеветать на себя, зачем валить на обстоятельства?
— Тебя неправильно информировали. — Он поднялся со стула и начал нервно ходить по комнате.
Действительно, он был в плену, бежал, скрывался от немцев у молодой женщины. Когда город был освобожден, его направили в тыл. После окончания войны демобилизовался и вернулся к той женщине, у которой жил во время оккупации. Устроился руководителем ансамбля песни и пляски. Увлекался молодыми танцовщицами и певицами. За аморальное поведение был отстранен от работы. Женщина с ним разошлась. Ему ничего не оставалось делать, как снова прикатить в Москву.
— Знаешь, Натка, — он подошел к ней, положил руку на плечо, прочувствованно произнес: — Не стану тебя убеждать, но то, что сказал, действительно так…
— Странно… — она отклонилась от него. — Там, где я сверялась, или говорят правду, или вообще ничего не говорят.
— Но бывают исключения, — быстро нашелся он и, видя, что разговор ни к чему не приведет, постарался замять его. — Бросим все это, я очень истосковался по тебе. — Он взял стул, сел с нею рядом. Вдруг обхватил ее за талию, прижал к себе. Она поднялась, поднялся и он. — Ты чертовски хороша, Натка, — и, прежде чем она успела его отстранить, снова привлек ее к себе.
На какое-то мгновение она почувствовала, что не в силах противиться. Потом опомнилась, выпрямилась, как пружина. Лицо ее горело, глаза светились. Он застыл, пораженный ее красотой.
— Натка, я не думал, что ты такая. — Он с изумлением смотрел на нее.
Но она уже пришла в себя. Будто с ней ничего и не происходило. Только глубокие, немного раскосые оливковые глаза говорили о ее женской силе, которая притягивала к ней не только Страхова, но и Колесова, и Ивана, который существовал, жил в ее сердце. Когда Страхов снова приблизился к ней, она отпрянула:
— Отойди! Не трогай!..
Он понял, что настаивать не только бессмысленно, но, пожалуй, и опасно.
— Ну что ж, насилу мил не будешь, — криво усмехнулся он. — А жаль… Я все-таки муж.
— А где это записано? На воде вилами? — Она с ненавистью смотрела на него. — Сам был против загса, тянул время, пока не мобилизовали на фронт. Теперь я не верю ни одному твоему слову.
— Ладно, Натка, — лицо его стало жалостливым, — я виноват… Каюсь… Во всем каюсь. Если можешь, прости. Теперь жизни без тебя нет… Право, не знаю, как быть. — Он умоляюще смотрел на нее. — Ты одна, и я один, почему бы нам не жить вместе? — Он помолчал. — А сейчас, вероятно, мне надо уйти. Если разрешишь, зайду, — сказал он, застегиваясь на все пуговицы. Помедлил еще, повернулся и ушел.
Наташа знала, что Страхов теперь от нее не отстанет.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Обычно, придя в лабораторию, Прутиков немедля надевал халат, садился за свой стол и просматривал записи, сделанные лаборанткой, или отправлялся в вегетационный домик, где под стеклянной крышей росли подопытные растения. Он заходил туда каждое утро. Останавливался на пороге и, скрестив на груди руки, разглядывал своих подопечных, улыбался и удовлетворенно хмыкал. В зависимости от задачи опыта одни растения были низкорослые, другие вымахивали под самую крышу. Прутиков подходил к каждому, внимательно осматривал, трогал руками, порой приговаривал: «То-то и оно, сил не хватает». Он склонялся над чахленьким растеньицем, которое держал на голоде, и утешал, как больного человека: «Ничего не поделаешь, извини, наука требует». Подходил к самому мощному зеленому великану: «А ты молодец!»
Иногда, бывая здесь, он вспоминал себя желторотым студентом. Вспоминал, как работал в провинции на опытной станции, но чаще всего приходило на память то время, когда писал первую диссертацию.
Среди профессоров он отличался дисциплинированностью. Те его коллеги, которые заведовали большими лабораториями, общие собрания посещали редко, он же приходил на каждое и всякий раз выступал, и его стали выдвигать в партбюро. Вначале единственный профессор среди членов бюро, он имел вес, его избрали секретарем, потом переизбирали несколько раз. Он ревностно следил за выполнением положений Устава партии. Был нетерпим, когда коммунистами нарушалась дисциплина. Партийная работа шла гладко…
В это утро он не надел халата, не пошел в вегетационный домик. Медленно ходил по комнате, думая о Буданове. Вот упрямец! А как дерзко, независимо держится! На него пишут докладные, а он не делает никаких выводов, во всяком случае, не помогает Кочкареву. И в личной беседе, и на заседании актива Прутиков не заметил в Буданове ни смятения духа, ни раскаяния — тот вел себя так, будто был во всем прав. И Прутиков догадывался, как нелегко с ним Кочкареву. Иначе думать было нельзя, ибо не Буданов жаловался на Кочкарева, а Кочкарев на Буданова. Судя по двум докладным, он имел все шансы быть дважды наказанным — и по административной, и по партийной линии. Но этого пока не случилось. И Прутикова удивляла неблагодарность Буданова: не понимает чудак, что и Кочкарев, и Голубев, и он, Прутиков, относятся к нему по-человечески, хотят уладить все по-хорошему.
Кочкарева Прутиков считал авторитетным руководителем. На него не поступало ни письменных жалоб, ни заявлений. Что же касается публичного выступления Буданова на собрании, где он подверг острой критике заведующего мастерской, то Кочкарев исчерпывающе разъяснил тогда, что Буданов заблуждается, и доказал мифичность существования каких-то неблаговидных дел. Собрание приняло к сведению замечания Буданова о производственных неполадках и отразило это в проекте решения: повысить производительность, улучшить качество, поднять дисциплину… Прутикову было приятно читать это важное решение и очень неприятно читать докладные на коммуниста Буданова, который, как ему казалось, не боролся за повышение производительности, не улучшал качество и нарушал дисциплину. И его выступление на собрании Прутикову показалось демагогичным. Он не понимал одного: почему Уверов и Руднева защищают Буданова? Его сердило и другое обстоятельство. Передавая дело Буданова на рассмотрение партийной группы рабочих, он полагал, что тот наконец-то признает свои ошибки, но все получилось иначе. Буданов притащил с собой какие-то приспособления и, демонстрируя их, опроверг притязания Кочкарева. В результате его поддержали все коммунисты и вынесли решение: признать докладную заведующего необоснованной.
Прутиков остановился и почесал за ухом маленькой, пухлой рукой. С утра к нему приходил Кочкарев и заявил, что Буданов ему не нужен и пусть-де его переводят куда угодно. Но что он, Прутиков, мог предпринять, когда докладная Кочкарева признана необоснованной? Он опустил руки и задумался: «Перевести? А если не согласится? Не насиловать же, не переступать же границ?.. Нет, надо все-таки предложить, а там увидим».
Он без промедления набрал номер телефона мастерской и сказал, чтобы к нему прислали Буданова.
…Иван хлопотал над небольшим, давно бездействовавшим, обросшим паутиной и пылью прессом. С ветошью в руках ходил вокруг, вытирал пыль, смазывал пресс маслом. За этим занятием его и застала Галя.
— Вас вызывает Прутиков, — она испуганно округлила глаза.
Он взглянул на нее и, ничего не сказав, прошел мимо. Известие его не удивило, не встревожило, он просто не придал ему особого значения. Пришел на свое рабочее место, положил на верстак детали и отправился к раковине мыть руки. Мыло не мылилось. Рядом стояло старое ведро с керосином. Он сунул в керосин обе руки по локоть, потом подошел к крану и подставил их под струю. Когда наконец они были отмыты, умылся сам и посмотрел на себя в зеркало. Лицо было усталым и бледным, с синими кругами вокруг глаз.