– Вот как. Ну, хорошо. – Им столько еще всего следует обсудить! Но прежде, чем Берти сумел подобрать слова, они подошли к реке.
– Я, э-э-э, я подумал, может, мы ялик возьмем? – сказал Берти так, словно эта идея только что пришла ему в голову.
– Ялик? – отозвалась Летти холодно-безразлично и сама отметила этот свой тон, хотя втайне надеялась, что с яликом у них выйдет. В самом деле, это было то немногое, что ей помнилось про университетские городки, что там – шпили и ялики. – Так вот чем ты занимаешься со студентками, да? На яликах их катаешь?
Она почувствовала, что задела его. Он открыл было рот, собираясь отшутиться, но закрыл, передумал.
Потом не слишком уверенно направился к служителю в кепке, видавшей лучшие дни, и что‐то ему пробормотал; кивнув, тот зашел в приземистый сарай-эллинг и выволок откуда плоскодонку, в которой стояла огромная плетеная корзина, увенчанная красными бархатными подушками и толстыми пледами в клетку. Летти нахмурилась.
– Экипаж подан… – проговорил Берти с небрежной иронией, как будто вся затея была не всерьез, но опустил глаза, когда протянул руку, чтобы помочь ей забраться в деревянное судно с низенькими бортами, а затем занят был тем, что платил лодочнику и отталкивал ялик от пристани. И поэтому он не видел, как росло удивление в глазах Летти.
Вода плавно обтекала плоскодонку, и лишь когда Берти умело вывел ее на середину реки, течение усилилось, и лодку стало покачивать. Летти половчей устроилась меж подушек. Хорошо бы весь Оксфорд это увидел: она в ялике, с молодым человеком, который позаботился все устроить. Причем именно для нее!
Когда, поднабрав скорости, они оказались в стороне от гребцов в просторных жилетах и коротеньких шортах, которые проплывали мимо, крякая от натуги, Берти уселся напротив нее и занялся корзиной.
– Тебе не холодно? Там есть пледы… Я подумал, вдруг ты замерзнешь, сидя. И еще тут есть кое‐что нам перекусить, пикник устроим. Ты как, есть хочешь?
– Всегда.
– Вот и отлично. Ну, ничего такого особенного, просто сэндвичи… – Появился бумажный, перевязанный бечевкой пакет, но все‐таки на фарфоровой тарелке. – И сыр с яблоками… – Все уже нарезанное, на небольшом блюде. – И кексик… с изюмом! И булочки… с глазурью! И немного вина. Хочешь?
Хрустальные бокалы ловили в себя осенний свет, который услужливо пробивался сквозь плотные облака и узенькие, тронутые желтизной листья плакучей ивы, к которой они подплывали. Ошеломленная Летти глаз не могла оторвать от этого пира. Из сладкого ей неделями доставался разве что джем.
Берти порылся еще. Сделал паузу, бросил взгляд на небо, а затем достал крошечную стеклянную вазочку с одной розочкой в ней, нежно-пренежно-розовой. Дернув плечом, он протянул ее Летти.
Вибрация в воздухе. Неужели она… рассмеется? Ему останется тогда только перевернуть плоскодонку и немедленно потонуть.
Летти, меж тем, пошевелиться опасалась из страха, что за всем этим стоит какая‐то придумка, розыгрыш, шутка за ее счет. Но затем приняла цветок и подчеркнуто бережно поставила вазочку к себе поближе, на край клетчатой скатерти, которую Берти расстелил между ними.
– Это… волшебно, – только и смогла она выдавить. У нее глаза защипало.
Так что Берти с облегчением перевел дух и принялся аккуратно направлять ялик под покров ивовых ветвей, образующий прохладную, словно бы решетчатую беседку. Оранжевый свет и лиловая тень ложились пятнами на его пылкое лицо, с надеждой к ней обращенное, и теперь она в точности знала, что никогда, ни для кого он такого раньше не делал.
Летти вглядывалась в него так пристально, так сосредоточенно, что почти что мука отразилась у нее на лице.
И потом это она чуть не опрокинула лодку, кинувшись к нему и обхватив его узкий торс так крепко, что еще чуть‐чуть, и сломает.
– Эй, потише! – засмеялся он, проглатывая вино, которое отчего‐то отдавало на вкус листвой, свежей влагой, деревом и рекой.
А она обнимала и не отпускала его, пока он не принялся кормить ее кусочками яблок и сыра. Осторожно приняв дольку в рот, она не выпустила из своих губ кончики его пальцев и принялась их покусывать. Сначала легонько, потом сильней, вжимая зубы в подушечки. Провела по ним языком.
Он издал низкий стон, и она разжала объятие. Повернулась так, чтобы уткнуться носом в его шею. В его тепло и пробившуюся с утра щетину; в его сливочный запах.
– Спасибо, – пробормотала Летти прямо в него.
– Что-что? – переспросил Берти, пытаясь чуть отстранить ее, чтобы расслышать, но она только зарылась поглубже.
Но когда дала себя отодвинуть, то едва могла поднять на него глаза.
– Не могу поверить, что ты сделал все это для меня.
Слов не хватало, и она силилась излучением передать ему, что за чувства ее охватили.
Берти обхватил ладонями личико Летти, сердечко, легко поместившееся в его длинные прохладные пальцы, и поцеловал ее.
Трепетание, которое, когда бы он ни коснулся ее, чувствовалось в груди, спустилось в живот, и тот наполнился огненной лавой. Чем‐то кипящим, вихрящимся, настойчивым. Его губы скользнули на ее шею, и у нее, сам по себе, вырвался вздох. Он улыбнулся, сердце его ударило в грудину, как молот, и всем телом он понял.
Глава 4
Январь 1948 года
– Ну, праааво же, Берти! – пропела на полувыдохе Амелия, его мать, выражая недовольство и разочарование, и воздела бокал с вином. Плавный взмах ее другого запястья уведомил Марту, что бокал следует наполнить.
В сложившихся обстоятельствах даже Гарольд на это не возразил. Отец Берти хранил молчание. Его взгляд уткнулся – или скорее впился – в вазу с оранжерейными георгинами, поставленную в центре обеденного стола и отражающую его полированным боком. Букет, на взгляд Берти, выглядел как приостановленный на полпути взрыв.
Сдержанная реакция отца на его заявление встревожила Берти. Гарольд покуда ни единого слова не произнес.
– Она миленькая, тут я с тобой не спорю. Но ведь это на всю жизнь, дорогой. – На словах Амелии уже была та глазурь, которую придает речам хмельное польское пойло.
– Я люблю ее, – сказал Берти так просто, как только мог, и глянул на Роуз, а та, сострадая ему, очень прямо, вся вытянувшись, сидела на обеденном стуле с высокой спинкой.
– Мама, Вайолет – одна из самых моих дорогих подруг, она человек умный, порядочный и трудолюбивый, – включилась Роуз в атаку, но Берти, переварив сказанное, слишком хорошо сознавал, что мать совсем не тех качеств ждет от своей невестки.
Когда Летти приезжала на выходные, и Берти, и Роуз набрасывались на нее, как голодные; дружба девушек столь же прочная опора их триединства, как и влюбленность. Но Амелия, не нарушая норм вежливости, ухитрялась почти игнорировать теперь нередкое уже пребывание Летти в Фарли-холле. Не так давно, когда она приехала на ужин в честь их общего с Берти дня рождения, Амелия едва заставила себя признать то, что поводов для празднования имелось два.
Впрочем, о чем говорить, если она и деток своих особым вниманием не баловала. Статная, с густыми каштановыми волосами, в которых не было ни единого седого волоска, она обладала способностью скользнуть в комнату и мановением тонкой руки собрать всех вокруг себя всех, заворожить звучанием голоса – ну, если бы ей этого захотелось. Но когда дело касалось Берти и Роуз, обременяла она себя редко.
Даже во времена школьных каникул Амелия почти не тратила времени на детей, зачастую пребывая в тягостном, мрачном настрое, что приводило Берти и Роуз в недоумение. Относилась она к ним так, как будто они помеха, мешают ей чем‐то заняться. Чем именно, Берти догадаться не мог: его мать вообще ничего не делала. Никогда и ничего. “Только подумать, до чего же бессмысленная жизнь”, – вырвалось однажды у Роуз, раненной равнодушием и даже враждебностью матери.
Когда они подросли, прохладительные напитки стали подавать раньше, во второй половине дня, с обедом. Треск льда. Затем примерно с час длилась демонстрация навязчивой, тяжкой привязанности – сладкое дыхание матери, когда она настаивала вдруг на том, чтобы перепричесать Роуз, и перепричесывала, плохо, или принималась через плечо Берти читать то, что читал он. Внезапный и приторный ее переизбыток. Берти пытался слиться с фоном, сидеть себе тихо и ни во что не вникать, только бы не привлечь к себе ее интереса. Потому что следом приходил черед препарирования их личностей, разрушительный анализ внешности и заслуг. Черед игл, воткнутых в плоть, размягченную, несмотря на все попытки сопротивляться, только что перед тем выказанной любовью.