Они молча лежали. Эл, еле касаясь, поглаживал ее по плечу. Как удивительно, как странно вели себя наши тела, думал он, глядя на безупречные ее косточки под жемчужной кожей, и отчего это никто не предупредил его, что люди способны на то, что они только что натворили. На него снизошло спокойствие, осязаемое почти чувство довольства и правильности того, что случилось.
– А вот представь, что ты никогда…
Он умолк, не договорив. Что, если вслух это прозвучит глупо? И что, если – взгляд его скользнул вниз, к ее сонному личику, – что, если для нее это всегда так? И с Максом тоже? Что, если именно она делает это таким ни на что не похожим?
– Никогда не испытала такого во всю мою жизнь? Да, я понимаю. Это было бы… – ответила она голосом тихим, умиротворенным, сплошные вздохи и затухания. – Это была бы трагедия.
– Вот и я так подумал.
– Может, потому люди и не говорят об этом, это как‐то бестактно – не хочется ведь огорчать тех, кто знает только обычный, рядовой секс. Зачем же их обижать.
И тогда Эл разулыбался, и она, повернув голову, чтобы на него посмотреть, сама расплылась в улыбке. Уму непостижимо, что тут у нас происходит, подумал он, но, должно быть, именно так – да, несомненно, именно так – приходит любовь.
Глава 3
Июль 1968 года
Стоило Вайолет сказать, что она ничего не чувствует, как сделалось ясно, что чувствует, да еще как.
Эл поглаживал ее по затылку, и казалось, что у него куда больше пальцев, чем на самом деле, каждое движение будто бы оставляло после себя еще один палец, призрачный. А теперь он повернулся к ней и улыбнулся, и на то и другое ушло почему‐то удивительно много времени.
Ударник из “Тираннозаурус Рекс” долбал в бонго так, словно метил в правую ногу Эла, и та дергалась сама по себе. Он окинул взглядом толпу, разлегшуюся, как и он с друзьями, на лужайке Гайд-парка, хотя несколько тел, держась вертикально, покачивались под музыку чуть поодаль, у сцены.
– Ты в порядке? – склонившись к Вайолет, пробормотал он в надежде, что ее приход тоже начался легко.
От нее тепло пахло смесью жареного на масле хлеба, благовоний и застарелого табачного дыма – запах исходил, возможно, от платья, воздушной бледно-зеленой штуки с кулиской, расшитой ракушками каури.
– Мм…
– Чуешь что‐нибудь?
Она пробежалась глазом по сцене, друзьям и чужакам, которые все оказались как‐то соединены музыкой, будто звуки нанизывались на невидимые тонкие нити, вроде паутины.
– Похоже, что да.
– Клево, – Эл улыбнулся еще шире.
– Знаешь, – поймала себя на том, что говорит, Вайолет, – музыки на самом деле не существует… или, во всяком случае, она не завершена, пока кто‐нибудь ее не услышит. Мы тоже участвуем в том, как она создается. Внутри нас…
– Если дерево в лесу упадет, а рядом никого нет, был звук или не было? – выкрикнул Джинджер, который под палящим солнцем лежал на спине без рубашки, и веснушчатая его грудь сделалась уже ярко-красной. – Глубоко копаешь, чувиха!
Вайолет вспыхнула в тон ему.
– Заткнись, Джинджер, – сказала Клара, тыча в него большим пальцем ноги, вокруг которого повязала маргаритку, уже сильно помятую. – Вайолет еще новичок. Не дави.
Именно Джинджер организовал перемещение их компашки из Шеффилда в Лондон после того, как они выпустились из университета. У его отца в Хайбери была квартира, которая обветшала, и ее требовалось подновить. Эл, Вайолет, Джен, Тамсин, Джонни плюс Клара, которую они знали по студенческой газете, все поселились там бесплатно, чтобы “помочь”, на месяц или около того.
Дом гудел от людей, ходил ходуном. Они шили в саду политические транспаранты, сочиняли сценарии уличных выступлений против продажи оружия противникам Республики Биафра, а на закате все вместе поднимались на Примроуз-хилл полюбоваться тем, как над городом мерцают огни, или совсем не ложились, чтобы встретить рассвет, прыгая по диванам под “Битлз”: “Добрый день, Солнце!” Но жизнь была сумбурная, беспокойная: куда ни глянь, всюду люди, всегда; гость, приходя, оставался, кто на день, а кто на неделю, перепрыгивая из кровати в кровать. И единственное, чем они “поновили” пока что дом, была психоделическая фреска в стиле гитары “Дурак”[17], изображавшая витающую в глубинах космоса голую деву. Краски всех цветов для фрески купил Эл, хотя наличных у него был дефицит: Гарольд заморозил его счет, “пока ты не найдешь нормальную работу”.
Значение материального сильно переоценено, заявил Эл сначала Гарольду, а потом всем, кто готов был слушать, присовокупляя, что бедность – это цена, которую стоит выплатить за свободу. Когда он сообщил это Вайолет – в пабе, после четырех кружек пива, за которые все‐таки смог еще заплатить, – она фыркнула. “Ты‐то сам хоть разок видал человека, который вправду не знает, где его в следующий раз накормят?” – едко спросила она, направляя его к дому.
Зыбкий хаос, царивший там, подпитывался кислотой: с тех пор как они перебрались в Лондон, кое‐кто из них принимал постоянно. Но Вайолет, это правда, по сравнению с остальными была новичком; до того она с ЛСД имела дело лишь дважды, да и то с трепетом, в мандраже. Не хотелось упускать ничего, что важно для Эла и других друзей, но ее терзали сомнения. Эл уверял, что кислота – это “самый связующий, самый духовный опыт”, который у него был, и она доверяла ему в этом, но все‐таки всерьез волновалась, не навредит ли себе.
“Я только что обнаружила, что у меня есть мозг, о котором стоит побеспокоиться”, – отшутилась она, когда Эл стал уговаривать ее к ним примкнуть. Она знала, что это установка единственно верная. На итоговых экзаменах за одну из работ она получила самый высокий балл, а в общем зачете своего выпуска заняла третье место.
Эл после того, как Вайолет оценили по заслугам, был так горд, что долго еще, являясь на всякую вечеринку, провозглашал эту новость в качестве приветствия, хотя она шипела ему “ишт!” И когда выяснилось, что осенью ей открыта вакансия в магистерской программе по литературе в Королевском колледже Лондона, Эл купил ей в подарок “Радугу” Лоуренса в кожаном переплете, ведь одним из высших ее достижений было эссе о “Сыновьях и любовниках”. Свой подарок он надписал так: “Женщин умней тебя я не видел. За твое следующее блестящее эссе – и за нашу следующую главу”. Вайолет прослезилась, крепко прижала книгу к груди и страстно ужалила его поцелуем.
На вручении диплома бакалавра ее отыскал заведующий кафедрой, пожал ей руку и рассыпался в поздравлениях. Родители Вайолет, съежившиеся и окостенелые в нарядах, которые надевали только на похороны, так почтительно расшаркивались перед профессором, что у Вайолет пальцы свело в плоских бархатных туфельках, за которые мать ее отругала, стоило ей оправиться после церемонии, хлебнув водки с апельсиновым соком в таверне “Брумхилл”.
Эла там не было, и Вайолет со стыдом призналась себе, что рада тому, что не пришлось вот так знакомить его с родителями. Потому что эта уменьшенная их версия не соответствовала тому, кем они были на деле. Свою мать она видела жизнерадостной хлопотуньей, кудахчущей с подружками и тетушками у задней двери, а отца – человека с достоинством, гордым своей работой на железной дороге (пусть он был всего стрелочник) и в профсоюзе.
Когда у нее был выпуск, Эл находился в Провансе с родителями; те отнюдь не стремились отметить его выпускной балл, 2:2, особенно в тени пресловутого диплома с отличием его сестры, изучавшей классические языки в Оксфорде. Перед отъездом он преподнес родителям последний двойной выпуск студенческой газеты, которую редактировал – по мнению Вайолет, блестяще, – пояснив им, что именно в эту сферу уходит его энергия, именно там лежит его будущее. В газете был специальный репортаж Эла из Парижа о студенческих протестах, подробный анализ того, почему университет не сумел в достаточной степени бойкотировать Южную Африку, и карикатурное приложение под названием “Стяжатели”, здорово подражавшее Гилберту Шелтону и Роберту Крамбу[18].