– Да. Я надеюсь.
– Ну так вот, это тебя займет. Придаст… цели. Того смысла, по которому ты тоскуешь. Материнство!
Возможно, так оно и будет, подумала Летти. Всю жизнь она полагала, что, когда выйдет замуж, у нее, само собой, появятся дети; тут даже выбирать не приходится. И все же что‐то глубоко внутри Летти начало противиться мысли, что больше теперь от нее ничего не ждут. Что рождение детей – взаправду единственный способ придать ее жизни хоть какой‐нибудь смысл.
Неприятное оказалось дело, обнаружить, что она склоняется скорей к ироническому презрению Амелии, стоит в одном ряду с ней, а совсем не с сюсюкающими женушками приятелей Берти и не со своими тетками и кузинами из Уэльса, ласково намекавшими, что это всего лишь “вопрос времени”.
Амелия махнула официанту, который понял, что следует принести еще коньяку.
Летти мотнула головой, отказываясь от того, чтобы наполнили и ее бокал.
Берти вопросительно глянул на них через комнату, но Летти сигнала о помощи не подала. Он ощутил привычную вспышку страха, всю юность преследовавшего его, – страха, что мать может сказануть что‐то такое, чем выдаст себя. В постоянном напряжении трясся, что посторонние узнают правду о ней, правду, маскировать которую он считал сыновним своим долгом. Обязанностью защитить мать.
– Как же вы справились с детьми? – очень тихо, как если бы опасалась спугнуть, оборвать исповедальный порыв свекрови, спросила Летти.
Продолжительно помолчав, Амелия ответила, почти что самой себе:
– Стоит ли тебе говорить? Это произошло быстро. Я была молода. Даже моложе, чем ты. И Гарольд, конечно, был старше. Казалось, мы едва начали, когда… все изменилось. Мое тело… Ты же понимаешь, в молодости мое тело было единственным, что могло во мне кого‐то интересовать. Моя мать знала, как меня следует нарядить: скромно, разумеется, но при том так, чтобы сразить наповал, – Амелия издала самодовольный смешок, Летти показавшийся неприятным. – Ну… поддразнить. И я, даже когда была слишком юна, чтобы соображать, в чем суть, – я дразнила. Да, я была довольно манкой юной особой! Но потом ты осознаешь, что манкость эту нужно держать в крепкой узде: предлагать ровно вот столько и ни на гран больше.
Ее голос сочился презрением, а долгое крепкое тело в облегающем винно-бордовом платье вытянулось, демонстрируя свое былое великолепие. Одета она была лучше, чем всякая другая в гостиной.
– А потом – беременность. – Произнесено было с тремором, как реклама американского фильма ужасов в кинотеатре. – Твое ухоженное со всем тщанием тело больше не подчиняется тебе. Меняется без твоего разрешения. И потом, меня ужасно тошнило. И с Роуз весь срок, и с Берти большую часть срока. А он, разумеется, не относился к этому всерьез. Девять месяцев… унижений. И тут вдруг видишь себя, какой стала: скотоподобная туша, отекшая, раздутая и… и мычащая, с двумя огромными…
Амелия снова повернулась к Летти, силясь сфокусировать зрение на ее лице, как будто только что вспомнила, кому она это говорит.
– О, я тебя напугала? Да ведь дело не в боли, девочка моя. С болью ты справишься. А вот все остальное… Прежней тебе уже не бывать.
Летти постаралась выдержать ее взгляд. Она знала, что следовало бы остановить свекровь, попросить для нее воды, но слишком хорошо понимала, что сама принесла бы Амелии еще коньяку, только бы та не умолкала.
– Я не боюсь.
Амелия всмотрелась в нее.
– Да, не боишься. Не знаю уж почему. Должна бы.
– У меня есть Берти.
Амелия фыркнула и загасила огонек своей сигареты.
– Не в нем причина твоей силы, моя дорогая. Ха! – хохотнула она, глазами выискав сына в противоположном конце гостиной. Он вис, с безотчетной жестокостью выбрав для этого время, на руке рыхлой женщины, которая в действительности вырастила его.
Няня была, пожалуй, чуть моложе Амелии, и выбрали ее много лет назад, вероятно, в силу полной непривлекательности: она была тучная, пухлощекая, с вытянутым и вздернутым, как у ежа, носом. Бюст ее, туго обтянутый ярко-красным платьем с высоким воротником, напоминал собой предмет мебели с пухлой обивкой. Каждая ее мягкая грудь, подумала Летти, на вид шире, чем голова Амелии или ее бедро.
То, как Берти ранее с пафосом представил ей эту женщину как “мою распредорогую, распрекрасную, самую распрелюбимую няню”, вызвало у Летти укол отвращения. Это было все равно что увидеть взрослого на горшке.
Берти отхлебнул портвейна, через плечо няни глянул на мать и жену и в который раз порадовался тому, что женился на женщине, которая ничем, абсолютно ничем не похожа на его мать. Женщине, которая довольна своей уделом и не искажена злобой.
Впрочем, по виду Летти не скажешь, что она так уж довольна тем, что сейчас находится здесь. Берти постарался, чтобы портвейн и нежные воспоминания няни затмили навязчивые мысли о недавней язвительности жены. Она сердится из‐за того, что на Рождество не смогла увидеться со своими. Господь свидетель, его родня, конечно, не сахар, – но как бы они поехали в Абергавенни? Где бы они вообще там спали?
– Вот это было хуже всего, – снова начала Амелия, как будто вид ее сына, ластящегося к няньке, вдохновил ее на дальнейшее. – Я отдала ему – им – все свое тело, свою жизнь, а они забрали все это, съели меня. И можно было бы подумать, что они будут благодарны – можно было бы, – ну, слава богу, есть няня. Я не знала, как их держать. Плакала всякий раз, когда их давали мне в руки, плакала, пока она их у меня не заберет.
Амелия поникла головой, словно израсходовав обиду, которая удерживала ее вертикально.
– Не хотите ли… могу я предложить вам…
– Если ты посмеешь сказать “воды”, я прикажу вышвырнуть тебя из этого дома!
Летти застыла на месте.
Думая о том, что женщины в ее городке честно делились своими жизненными историями, но истории эти всегда приукрашивались шуточками и иносказаниями. Никогда не доводилось ей слышать, чтобы кто‐то высказывался о своих мужьях, детях или своем теле так, как только что Амелия, раздирая свою жизнь в клочья, как мертвое тело, окровавленными ногтями.
И все же. И все же делилась она своим сокровенным с Летти так, словно та была случайный тут человек. Возможно, думала Летти, стреляя взглядом в Берти, чтобы он помог ей, помог ей сейчас (и он видел это и был в пути, он спасет), возможно, именно потому Амелия сочла возможным раскрыться. Для нее Летти просто не значила совсем, совсем ничего.
Глава 10
Март 1950 года
Она спала, когда он открыл дверь – толкнул, боясь разбудить, но все‐таки надеясь, что она повернется. Улыбнется сонной и зовущей улыбкой. Той, что он уже давненько не видел. Берти намеревался быстро выпить полпинты и вернуться домой к ужину, чтобы успеть и поговорить с Летти, и отправиться с ней в постель. Они договорились, что “начнут пытаться” зачать, хотя Летти как‐то притихла, когда он эту тему затронул.
Однако оголодавший после собрания, на котором бурно обсуждались итоги выборов, для лейбористов провальные, Берти не смог отказаться от предложения “перекусить на скорую руку”. А затем разговор перекинулся на то, как этот провал скажется на планах дальнейшей национализации отраслей промышленности, и Берти так воспламенился, что вышел из клуба уже после полуночи.
Теперь он крался полупьяно-пугливыми шажками, карикатурно крался по спальне. В щель между штор пробивался треугольник бледного света. Попавшее в него плечо Летти сияло. Нелепое клише, сравнивать спящую под луной прекрасную женщину с мраморным изваянием, но, прокравшись до кровати и принявшись раздеваться как мог неслышно, именно о мраморе он подумал. Прохладно ли прикосновение к ее коже?
Зрело ощущение, что в последнее время Летти стала к нему охладевать. Момент, когда это началось, он упустил. Через год после свадьбы? Может быть, даже раньше. Берти признавался себе, что собственные дела и заманчивая, увлекательная суета вокруг всех этих политических групп, в которые он вовлечен, и всей этой продвигающейся его писательской карьеры так его поглотили, что он и не углядел, как Летти начала отдаляться. Он не переставал зазывать ее с собой на приятельские обеды, поощрял завязывать свои собственные дружеские отношения. Но было в ней что‐то гордое, что‐то упрямое, что сопротивлялось его попыткам помочь.