С тех пор как они поселились в Лондоне, жизнь Берти в самом деле пошла в отрыв. Энтузиазм кипел, мозг выстраивал связи и грандиозные планы. На собраниях слова срывались с губ горячо; стол был завален полуисписанными листками с наметками для статей или мероприятий. И кое‐какие из этих идей были теперь услышаны или прочитаны другими людьми.
Журналист Стивен Слендер, с которым Берти познакомился на митинге лейбористов и который тоже, как оказалось, был выпускником Вустера, получив наследство, основал на эти деньги журнал, обозрение, выходившее раз в две недели: развернутая, глубокая литературная критика и эссеистика левого толка. Берти стал получать мизерные гонорары за те несколько страниц, на которых мог излагать свои мнения и идеи. Амбиции его росли вровень с числом опубликованных слов, но свободного времени становилось все меньше.
Журнал “Новые левые” произвел некоторый фурор, опубликовав броские статьи, то предлагающие отменить частное образование (несмотря на то, что Слендер и его соредактор вместе учились в Итоне), то критикующие только что созданный блок НАТО, называя его империалистическим проектом. Отец Берти, разгневавшись, что сын к этому причастен, не преминул публично осудить подобную “гниль”. Газеты с восторгом раздули семейную перепалку, когда младший и старший Бринкхерсты во всеуслышание выразили прямо противоположные мнения об иммигрантах, прибывших на корабле “Эмпайр Уиндраш”[12], на страницах “Новых левых” и в Палате лордов соответственно.
Статьи – и растущий общественный авторитет – прибавили Берти весу в глазах владельцев издательства “Ньюби и Болл”, в котором он подвизался, и его повысили в должности, придали секретаря. Ничем особо не отличившись (на самом деле, он прискорбно пренебрегал многими своими обязанностями), он получил поощрение. И занятость его возросла.
Теперь у него на каждый вечер было что‐то назначено: встреча по делам издательства, общественное мероприятие или политическое собрание – и всюду ему надлежало либо присутствовать, либо еще и выступать. Но это не тяготило его: Берти нравилось вращаться в мире людей его интеллектуального уровня, диалог здесь был как дуэль, как химический эксперимент, как танго. И все не просто так: участвовали в этом люди, стремящиеся всерьез изменить те способы, какими на деле управлялась страна – и, больше того, весь мир.
Да и Берти всем нравился. К нему прислушивались. Примерно так же обстояло дело и в армии, если не считать того, что теперь эта его особенность была не условием выживания, а сугубым удовольствием, в кайф. Восхитительно приятно было болтать, шутить так, чтобы поняли только свои, посмеиваться над надутыми старыми индюками, козырять молодым высокомерием, разбрасываться идеями, урезонивать, убеждать. Прежде единственным человеком, на которого он по‐настоящему производил впечатление, была Летти, и Летти – это его невообразимая, непостижимая удача. Но теперь случалось и так, что отражение своего блеска Берти ловил в глазах других людей. И отражался там человек, который наконец что‐то да значил. Все то, что с точки зрения отца делало его неудачником, для этих других являлось причиной его успеха.
И вот, найдя теплый прием в своем новом лондонском кругу, Берти почувствовал, что Летти сделалась холодней, вечерами до нее иногда было не дотянуться. Она молчала и своим молчанием пользовалась как оружием, словно наказывая его за то, что он чего‐то не понимает. Но как ему понять, что не так, если она не хочет себя объяснить?
Улегшись, он потянулся к ней. Он знал, что будить ее бессердечно, но то, как напряжена была ее поза, заставляло усомниться, спит ли она в самом деле. Берти примостился поудобнее, чтобы совпасть с изгибами ее тела, согрел ей шею дыханием, отдающим вином. Раздвинув бигуди, легонько поцеловал в местечко за ухом.
Никакого движения. Не шевельнется. Значит, не спит.
Он вверх и вниз провел рукой по освещенному луной плечу. Кожу покрыло мурашками, не заметить которые он не мог. Летти поежилась и, засопев, отодвинулась от него.
У Берти сердце упало оттого, что нельзя поцеловать ее или хотя бы обнять, согреться в обнимку и вместе уснуть. Как обидно и горько, что его ласки ей больше не в радость…
Он переждал немного, стараясь дышать тихо, надеясь, что она смягчится, повернется…
Когда Берти отстранился, Летти с облегчением перевела дух. Но так и осталась лежать, свернувшись клубком. Ледяная. Окаменевшая.
Она считала молчание единственным оставшимся ей средством выразить свой отказ. В конце концов, физическая близость была ее долгом, правом ее мужа. Однако в ее силах сделать так, чтобы он точно и безошибочно знал, что она близости не желает.
Ей хотелось хотеть Берти. Но когда он склонился над ней сейчас в ночной тишине, ей почудилось, что это кто‐то ползучий, назойливый, и его тихие, вкрадчивые касания вызвали гадливость.
Впрочем, началось все не с отвращения. Началось с раздражения на то, как он выморозил ее напрочь.
Случилось повышение по службе, которого он не заслужил, и вся дополнительная нагрузка, которая из этого следовала. А еще случился журналистский успех, которого, на ее взгляд, он на деле как раз заслуживал, и вся добавочная нагрузка, которая из этого вытекала. Случись то или другое поодиночке, было бы, наверно, прекрасно, но эти два события вместе означали, что для Летти у него не осталось ни места, ни времени.
В первый год их брака Берти усаживал ее рядом с собой на диван, вручал ей рукопись и спрашивал, что она насчет этого думает. Или же расхаживал на своих длинных ногах, пока она сидела за его столом и с карандашом в руке просматривала наброски статей. Она знала за собой это умение: найти лучшие в его словах – которые порой норовили набежать волной и захлестнуть, а он не мог между них выбрать, – и сложить их в более опрятные строки. Теперь же у него редко находился досуг на подобные посиделки, все вечера и выходные заполнились всякими формальными обязательствами.
Сколько уже на ее счету долгих пустых дней, и как она изголодалась по возможности вволю поговорить с ним! И хотя она часто ужинала с Берти в ресторанах, это было совсем не то, как если бы они были только вдвоем. Ей по‐прежнему никак не давалось стать своей среди приятелей Берти. Летти твердо была уверена, что все они смотрят на нее как на говорящего домашнего попугая, все, даже те немногие “синие чулки”, женщины, которые умели держаться вровень с мужчинами.
Неделей раньше, на позднем ужине (как она научилась это называть) после постановки “Бури”, одна из таких женщин, Дженнифер, с несколько снисходительным видом прервала мужчин, чтобы узнать мнение Летти, как будто иначе той не удалось бы внести свой вклад в разговор. Впрочем, с неохотой признала про себя Летти, так оно, похоже, и было.
– Ну, мне и вправду понравилась леди, которая играла Миранду. Мне показалось, там был некий намек на… на сопротивление с ее стороны, верно я говорю?
– Сопротивление? Боже милостивый, о чем ты? Да она не смогла бы выглядеть более влюбленной в юного Фердинанда, даже если бы расстаралась! – посмеиваясь, сказал Пол, сотрудник Берти по “Ньюби и Болл”.
– Но ведь она в жизни не видела других мужчин, кроме своего отца, разве не так? – ответила Летти, чувствуя, как заливается краской. – И на самом деле это Просперо распоряжается ею, выдает замуж. Но когда в конце у нее открываются глаза – когда она видит всех остальных мужчин: “о дивный новый мир!” – ну, на мой взгляд, актриса дала нам намек, что Миранда вполне может быть недовольна тем, что…
– Бедняжка Миранда! Эх, ей выпала тяжелая участь выйти за принца и стать королевой Неаполя! Истинная любовь и несметные богатства: вот ведь злая судьба! – Пол, похохатывая, даже хлопнул себя по ляжке. – Слушай, Берти, ты бы прекратил скармливать бедняжке Летти революционные теории – она применяет их даже к любовным историям…
Но Берти, которого эта реплика оторвала от разговора с редактором влиятельного литературного обозрения, предметом которого был сенатор Маккарти, лишь ухмыльнулся, прежде чем вернуться к своему собеседнику. А ведь было время, подумала Летти, когда он бросился бы защищать и ее, и ее взгляды, заявил бы всем за столом, что умнее никого в жизни не видел. Но теперь слишком занят продвижением своей карьеры, тем, как бы позажигательней изложить свои собственные воззрения, чтобы обращать на нее внимание и вникать в то, что там она думает.