Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И что же? Неужели теперь мы перестали верить в эти великие цели? Неужели нас не захватывают больше ни право, ни наука, ни искусство?

Долго думать над ответом не приходится. Нет, мы по-прежнему верим, только уже не так и словно с другой дистанции. Возможно, образ нового мирочувствия ярче всего прояснится на примере нового искусства. С поразительным единодушием молодое поколение всех западных стран создает искусство — музыку, живопись, поэзию, — выходящее за пределы досягаемости старших поколений. Культурно зрелые люди, даже самым решительным образом настроившись на благожелательный тон, всё равно не могут принять новое искусство по той элементарной причине, что никак не поймут его. Не то что оно им кажется лучше или хуже старого — оно просто не кажется им искусством, и они начинают вполне серьезно подозревать, что дело тут идет о каком-то гигантском фарсе, сеть злонамеренного потакательства которому раскинулась по всей Европе и Америке.

Всего легче было бы объяснить это неизбежным расколом поколений. Однако на прежних ступенях художественного развития перемены стиля, как они ни были глубоки (вспомним о ломке неоклассических вкусов под влиянием романтизма), всегда ограничивались просто выбором новых эстетических предметов. Излюбленные формы красоты всё время менялись. Но сквозь все вариации предмета искусства неизменными оставались позиция творца и его взгляд на свое искусство. В случае с поколением, начинающим свою жизнь сегодня, трансформация радикальна. Молодое искусство отличается от традиционного не столько предметно, сколько тем, что в корне изменилось отношение личности к нему. Общий симптом нового стиля, просвечивающий за всеми его многообразными проявлениями, — перемещение искусства из сферы жизненно «серьезного», его отказ впредь служить центром жизненного тяготения. Полурелигиозный, напряженно патетический характер, который века два назад приняло эстетическое наслаждение, теперь полностью выветрился. Для людей новой чувственности искусство сразу же становится филистерством, неискусством, как только его начинают принимать всерьез. Серьезна та сфера, через которую проходит ось нашего существования. Так вот, говорят нам, искусство не может нести на себе груз нашей жизни. Силясь сделать это, оно терпит крушение, теряя столь необходимую ему грациозную легкость. Если вместо этого мы перенесем свои эстетические интересы из жизненного средоточия на периферию, если вместо тяжеловесных упований на искусство будем брать его таким, каково оно есть, как развлечение, игру, наслаждение, — творение искусства вновь обретет свою чарующую трепетность. Для стариков недостаток серьезности в новом искусстве — порок, сам по себе способный всё погубить, тогда как для молодых такой недостаток серьезности — высшая ценность, и они намерены предаваться этому пороку вполне сознательно и со всей решимостью.

Такой вираж в художнической позиции перед лицом искусства заявляет об одной из важнейших черт современного жизнеощущения: о том, что я давно уже называю спортивным и праздничным чувством жизни. Культурный прогрессизм, эта религия наших последних двух веков, невольно оценивает всю человеческую деятельность с точки зрения ее результатов. Усилие, абсолютно необходимое для их достижения, есть трудовая деятельность, труд. Недаром XIX век его обожествил. Однако мы должны помнить, что этот труд, взятый сам по себе, представляет собой безликое, лишенное внутреннего смысла усилие, обретающее значимость только в аспекте потребностей, которым он служит; сам по себе он однороден и потому поддается чисто количественному, почасовому измерению.

Труду противоположен другой тип усилия, рождающийся не по долгу, а как свободный и щедрый порыв жизненной потенции: спорт.

Если трудовое усилие обретает смысл и ценность от ценности продукта, то в спорте, наоборот, спонтанность усилия придает достоинство результату. Щедрая сила раздаривается здесь полными пригоршнями без расчета на награду. Поэтому качество спортивного усилия всегда возвышено, благородно, его нельзя исчислить единицами меры и веса, как обычное вознаграждение за труд. К произведениям подлинной ценности можно прийти только путем такого неэкономного усилия: научное и художественное творчество, политический и нравственный героизм, религиозная святость — высокие плоды спортивной увлеченности. Однако будем помнить, что к ним нельзя прийти заранее размеченным путем. Нельзя поставить перед собой задачу — открыть физический закон; его можно найти как нежданный подарок, незримо ожидающий вдохновенного и бескорыстного испытателя природы.

Жизнь, видящая больше интереса и ценности в своей собственной игре, чем в некогда столь престижных целях культуры, придаст всем своим усилиям присущий спорту радостный, непринужденный и отчасти вызывающий облик. Вконец потускнеет постное лицо труда, думающего оправдать себя патетическими рассуждениями об обязанностях человека и священной работе культуры. Блестящие творения будут создаваться словно бы шутя и без всяких многозначительных околичностей. Поэт, словно хороший футболист, будет играть своим искусством, как тот — мячом, действуя носком ноги. На всем XIX веке от его начала до завершения отпечатлелся горький облик тяжелого трудового дня. И вот сегодня молодые люди намерены, похоже, придать нашей жизни блеск ничем не замутненного праздника.

Ценности культуры не погибли, однако они стали другими по своему рангу. В любой перспективе появление нового элемента влечет за собой перетасовку всех остальных элементов иерархии. Таким же образом в новой спонтанной системе оценок, которую несет с собой новый человек, которая и составляет этого человека, выявилась одна новая ценность — витальная — и простым фактом своего присутствия начала вытеснять остальные.

Ж.-П. Сартр

Первичное отношение к другому: любовь, язык, мазохизм[163]

(пер. В. Бибихина)

Что справедливо относительно меня, справедливо относительно другого. Пока я пытаюсь высвободиться из хватки другого, другой пытается высвободиться из моей хватки; пока я пытаюсь подчинить другого, другой пытается подчинить меня. Дело идет вовсе не о каких-то односторонних отношениях с неким объектом-в-себе, а о взаимных и подвижных отношениях. Нижеследующие описания должны поэтому рассматриваться в свете конфликта. Конфликт — это изначальный смысл бытия-для-другого.

Если исходить из первичного откровения другого как взгляда, то мы должны признать, что воспринимаем свое неуловимое бытие-для-другого в форме обладания. Мною владеет другой: взгляд другого манипулирует моим телом в его обнаженности, заставляет его явиться на свет, вылепливает его, извлекает его из неопределенности, видит его так, как я его никогда не увижу. Другой владеет тайной: тайной того, чем я являюсь. Он дает мне бытие и тем самым владеет мною, я одержим им, и это его владение мною есть не более и не менее как его сознание обладания мною. И я, признавая свою объектность, ощущаю, что у него есть такое сознание. В плане сознания другой для меня — это одновременно похититель моего бытия и тот, благодаря которому «имеется» бытие, являющееся моим бытием. Так я прихожу к пониманию этой онтологической структуры: я ответственен за свое бытие-для-другого, но сам не являюсь его основой; мое бытие-для-другого является таким образом в виде случайной данности, за которую, однако, я ответственен, и другой полагает основу моему бытию постольку, поскольку это бытие имеет форму «имеющегося»; но другой за него не отвечает, хотя он и создает его по своей вольной воле, в своей свободной трансценденции и ее силами. Так что в той мере, в какой я раскрываюсь перед самим собой как ответственный за свое бытие, я отвоевываю себе то бытие, каким, собственно, уже и являюсь; то есть я хочу его отвоевать или, в более точных выражениях, я являюсь проектом отвоевания для себя моего бытия. Эта вещь, мое бытие, предстает мне как мое бытие, но издали, как пища Тантала; я хочу протянуть руку, чтобы схватить ее и поставить ее на основание моей собственной свободы. В самом деле, если мое бытие-объект, с одной стороны, есть невыносимая случайность и чистое «обладание» мною другим человеком, то, с какой-то другой стороны, это мое бытие есть как бы указание на то, что я обязан отвоевать и обосновать в качестве моего собственного основания. Но это невозможно себе представить иначе, как путем присвоения мною себе свободы другого. Выходит, мой проект отвоевания самого себя есть по существу проект поглощения другого. При всём том проект этот должен оставить нетронутой природу другого. Иначе говоря: 1) Пытаясь поглотить другого, я тем не менее не перестаю утверждать другого, т. е. не перестаю отрицать свое тождество с другим: ведь если другой, основание моего бытия, растворится во мне, то мое бытие-для-другого испарится. Если, таким образом, я проектирую осуществить единение с другим, то это означает, что я проектирую вобрать в себя инаковость другого как таковую, как мою собственную возможность. Дело для меня идет, собственно, о том, чтобы придать своему бытию возможность вбирать в себя точку зрения другого. Задача, однако, вовсе не в приобретении просто какой-то еще одной абстрактной познавательной способности. Ведь я проектирую присвоить себе не просто категорию другого: такая категория неизвестна и даже немыслима. Нет, отправляясь от конкретного, выстраданного и прочувствованного опыта другого, я хочу вобрать в себя этого конкретного другого как абсолютную реальность, в его инаковости. 2) Другой, которого я пытаюсь ассимилировать, никоим образом не есть другой-объект. Или, если хотите, мой проект инкорпорации другого никоим образом не тождествен моему отвоеванию своего бытия-для-себя, моей подлинной самости и преодолению трансценденции другого путем осуществления моих собственных возможностей. Я вовсе не намерен разрушить собственную объективность путем объективации другого, что было бы равносильно избавлению меня от моего бытия-для-другого; как раз наоборот, я хочу ассимилировать другого как глядящего-на-меня-другого, и в такой проект ассимиляции входит составной частью возросшее признание моего бытия-под-взглядом другого. Словом, я целиком отождествляю себя с моим бытием-под-взглядом, чтобы сохранить внеположную мне свободу глядящего на меня другого, и, поскольку мое бытие-объектом есть мое единственное отношение к другому, постольку это бытие-объектом оказывается единственным имеющимся у меня орудием для присвоения мною себе чужой свободы. Так, в плане реакции на провал третьего эк-стаза[164], мое для-себя хочет отождествить себя со свободой другого, выступая гарантом его бытия-в-себе. Быть в самом себе другим — идеал, конкретно выступающий всегда в виде вбирания в себя этого вот другого, — это первичное содержание отношений к другому; иначе говоря, над моим бытием-для-другого нависает тень некоего абсолютного бытия, которое оставалось бы самим собою, будучи другим, и другим, будучи собою, и которое, свободно придавая себе как другое свое бытие-собой и как свое — бытие-другим, было бы не менее как бытием онтологического доказательства[165], т. е. Богом. Это идеал останется неосуществимым, если я не преодолею изначальную случайность моих отношений к другому, т. е. тот факт, что не существует никаких отношений внутренней негативности между негацией, в силу которой другой делается другим относительно меня, и негацией, в силу которой я делаюсь другим для другого. Мы видели, что эта случайность непреодолима: она — факт моих отношений с другим, как мое тело есть факт моего бытия-в-мире. Единство с другим фактически неосуществимо. Оно неосуществимо и юридически, потому что ассимиляция бытия-для-себя и другого внутри одной и той же трансценденции с необходимостью повлекла бы за собой исчезновение у другого черт его инаковости. Таким образом, условием для того, чтобы я проектировал отождествление другого со мною, является постоянное отрицание мною, что я — этот другой. Наконец, этот проект объединения есть источник конфликта, коль скоро я ощущаю себя объектом для другого и проектирую ассимилировать его, оставаясь таким объектом, тогда как он воспринимает меня как объект среди других объектов мира и ни в коей мере не проектирует вобрать меня в себя. Приходится, стало быть, — поскольку бытие для другого предполагает двойное внутреннее отрицание[166] — действовать на то внутреннее отрицание, в силу которого другой трансцендирует мою трансценденцию и заставляет меня существовать для другого, т. е. действовать на свободу другого.

вернуться

163

Помещаем характерный и непосредственно увлекательный отрывок из третьей части («Бытие-для-другого») пространного трактата Сартра «Бытие и ничто» (1943). Трактат возник как свободное психодраматизирующее освоение гуссерлевской и хайдеггеровской мысли на почве французского персонализма. Вынесение феноменологического и фундаментально-онтологического анализа в плоскость индивидуального сознания и прояснения отношений между личностями было предопределено антропоцентризмом Сартра. Для него в мире нет ничего весомее человеческого существа, которое мучительным усилием творит бытие из ничто, чтобы не задохнуться в пустоте этого последнего. Для Хайдеггера, наоборот, сфера усиленного сознания с его потугами взогнать себя к творческой экзистенции кажется удушающе тесной рядом с бездонным простором Ничто, в «светлой ночи» которого таится Бытие. Перспективе вступить в жаркие послевоенные споры о человеке, его гуманизме, его творчестве и его проблемах Хайдеггер предпочел демонстративный отказ от самих этих терминов. Косвенным ответом Хайдеггера на сартровскую версию экзистенциальной аналитики явилось «Письмо о гуманизме» (1946), см. в данном сборнике.

Перевод по изданию: Sartre J.-P. La première attitude envers autrui: l’amour, le langage, le masochisme. — In: Sartre J.-P. L’être et le néant. P.: Gallimard, 1966, p. 431–447.

вернуться

164

Первый «эк-стаз (выступание из себя. — В.Б.) самости» — это наивное «желание быть», сразу поневоле уличающее ее в отсутствии у нее собственного бытия. Расставаясь с прошлым ради настоящего, целиком растрачиваемого на «проект» погони за бытием, самость лишается вдобавок и будущего, которое авансом расходуется как материал для достижения той же цели. Второй «экстаз самости», отброшенной назад в первом непосредственном тяготении к бытию, — это попытка самоутвердиться через напряженное осознание своей ситуации, через отождествление себя с саморефлексией. Это предприятие кончается еще несчастнее, чем первое: самость не только опустошает себя, отмежевываясь от собственного содержания, но она подвергает отстраняющей рефлексии даже свое стремление к бытию, свою трансценденцию. Путем рефлексии самость, правда, достигает с грехом пополам самостоятельности, решительно обособляясь и от самой себя, и от всего окружения вообще, которое становится для нее лишь предметом, — это третий «экстаз самости». Но он подводит ее к самому крупному провалу: в самом деле, опредметив было весь мир, замкнувшаяся в саморефлексии самость ошеломленно обнаруживает, что извне «другой» тоже смотрит на нее как на предмет. Тогда перед самостью, желающей сберечь хотя бы кроху надежного, обеспеченного личностного бытия, вырастает сверхзадача покорения или ассимиляции Другого (см.: Sartre J.-P. L’Être et le néant, p. 174–175, 179, 194, 204, 267, 359–360 и др.).

вернуться

165

«Бытие онтологического доказательства» — здесь подлинное бытие, якобы долженствующее следовать из строя логических доводов, имеющих характер индукции. Например, от наблюдаемых фактов иерархии в мире восходят к предполагаемой вершине бытийной лестницы, к творцу. В данном случае способность вобрать в себя другого указывает на способность вобрать в себя любого другого и в конечном итоге — на способность вобрать в себя все. Сартр, конечно, не предполагает, что онтологическое доказательство возможно; скорее наоборот.

вернуться

166

Т. е. признание мною другого как личности требует признать тем самым, что он имеет право видеть во мне просто объект среди объектов мира. Признание за ним такого права — первая «негация» мною самого себя перед лицом другого. Вместе с тем я не могу желать полного отказа от самостоятельности в слиянии с другим, потому что утрачу тогда собственную личность. Этот самозапрет — вторая постоянно действующая в моем отношении к другому «негация». Обе «негации» составляют необходимое (но не достаточное) условие моей любви к другому с надеждой на ответную любовь.

52
{"b":"853056","o":1}