гвоздь, но не вытащить вентилятор! обломать его зуб!
и на стене во тьме рука водит, но глаза не видят. фальшь, фита, фокус, фраза, фанатизм — что еще? филантроп, фарс, форс, фарси.
бунт? я слишком умен для таких глупостей!
Александр рассказывает: был Аскер-хан, петрашевец, где он теперь? читал «Илиаду» Гомера, к чему бы? и критика этого сочинения, что он, спятил?! в кружке, и о смерти Пушкина, о гнусном подсылателе записок.
«а я вам, господа, моего земляка Фатали…» и Шиллера читает Аскер-хан, это ж талант! трагик! и предисловие к программе, какой? о союзе племен? «вы глухи к степи! глухи к горам! вам нет до инородцев дела!..»
или рассказать вам о высокогорном озере, ах, какие красоты в нашем краю, в Гяндже, извините, Елизавег-ноле, горное озеро, и на дне густой лес, так тряхнуло, что гора откололась и запрудила горную реку, что говорит народ? читай, Аскер-хан!..
«ну, вы это бросьте! как же никогда не было Наполеона? а Москва? а пожары? а обгорелые стены громады Зимнего? миф?
«и ты в меня камнем!» так как же, читать мне о войне на Кавказе? читай! читай!
но где мне найти фантастическую повесть Аскер-хана?
в восточном вкусе, даже предназначалась к печати! читалась по корректурным листам! и уже Александр, читает: «о где вы теперь? и ты, Рылеев, и ты, Бестужев, поэт и воин, проклятье терзающим своих святых пророков!.. а может, кто из вас свободную душу продал тирану и кладет рабские поклоны перед его порогом? или продажным языком славит его торжество и радуется мучениям прежних друзей? или в отечестве моем, моею кровью упиваясь, как торжество представляет царю?! когда и я был в оковах и, ползая как змея, я притворялся, обманывая деспота, но перед вами я всегда был преет, как голубица, кто из вас подымет голос противу меня, на эту протестацию я буду смотреть как на лай собаки, которая так сроднилась с цепью, долго носимою, что кусает спасательную руку, освобождающую ее».
и Аскер-хан бледный слушал, из Мицкевича, это ведь только кажется, что стены Метеха толстые, дойдет, пройдет и через стены поплывет будто белый-белый-белый пух, выбитый из черного окошка каким-то глубоким вздохом, когда и вся душа будто уходит из тела.
может разом — и нет? зубом вентилятора! эх, фурфу-ристы!.. пропагаторы!..
и этот запах свежей краски.
ах, занимался литературою?! за освобождение крестьян был? желал добра отечеству?.. был гражданином?.. рассуждал о возможности печатать за границей запрещенные книги?!!
лишить! военный суд! возмутительная переписка двух принцев! копии!.. лишить на основании Свода военных постановлений чинов, всех прав состояния!.. и подвергнуть смертной казни расстрелянием!..
однако ж, принять в уважение облегчительные обстоятельства!.. преступное начинание не достигло вредных последствий, быв своевременно предупреждено!..
монаршее милосердие — каторжная работа в крепостях!.. а потом пришли и вывели, когда вышел на улицу, яркий свет резанул, но снова привычная темнота. в карете как в Стамбуле, когда забрали: один рядом, двое напротив, а потом второпях кузнец заковал ноги; железные кольца, и молотком заклепали гвозди, тряская кибитка, запряженная курьерской тройкой, и железо растерло ноги, вот-вот до кости доберется, в обмен на заподозренного в шпионаже и схваченного султаном закадычного друга Никитича, орудовавшего в Константинополе, неужто Богословский (?!) Фатали был тайно выдан султану, о чем узнает-таки шах, хотя ему торжественно было заявлено, что Фатали заточен в Петропавловскую крепость, что его будут судить и сошлют в Сибирь, но некогда великая держава так обессилела, что даже на обиду не хватило эмоций, лишь гневные слова, и то не высказанные вслух.
„Я сделал все, что было в моих силах,
— Мы не позволим, чтоб тело грешника, чья душа в аду, в кипящей смоле, было погребено на кладбище правоверных!
— Господа! Неужто некрещеного татарина хоронить на православном кладбище?! — возмущается Никитич, который со своими людьми только что посетил семью, чтоб соблюсти, так сказать, ритуал и самому воочию удостовериться, а заодно и порыскать: «А что в сундуке?» Скрипнула крышка, не разбудить бы!.. Всякое может случиться. А в сундуке подарки для будущей невестки, Тубу давно уж собирает. А на самом дне фотография: дочь Ниса-ханум в черкеске, подальше от глаз Тубу спрятана.
И никаких рукописей? Никакой сундучной крамолы? А что в ящиках стола? «Это что же, обыск?!» (Рашид) «Ну что вы!.. — набрался в Европе! ну, мы тебя скоро нашим порядкам обучим! — Мы просто хотели, чтоб доброе имя после смерти…» — ящики будто ветром выдуло, ни клочка, ни пепла!
— Не на григорианском же кладбище хоронить?! — Никитич разгневан.
— А почему бы и нет?
— И не на еврейском же!
— Успокойтесь, Никитич!
Депутация от наместника, князья, оба истинные, северный и южный, даже фон, граф и всякие иные, к шейхульисламу, а к нему не пробьешься: запрудила вход в резиденцию толпа фатумных физиономий, кто ж позволит, чтоб поганили землю, «в которой лежат наши предки».
— Ну, положим, еще неизвестно, чья эта земля!.. — как будто возмущается князь Аладзе, а на него косится знатный купец, ворочающий миллионами, Аррьян: — О нас даже Гомер писал!
— Не в церкви же отпевать?! — А ведь говорил ему Никитич, предлагал. Не всегда ведь пиковались, иногда и шутили, хохотал заразительно Никитич, с такой сердечной искренностью, как дитя: «Отчего бы вам, Фатали, не креститься, а? Никогда не поздно, готов ходатаем выступить! Зато какие лучезарные перспективы!..»
А тело лежит. И в круге первом ада, а ведь казалось, страшно, и ничего, и здесь устали, что ли? й эти бренные споры, скорей бы укрыться, уйти, растолочься, смешаться и в вечность!..
Уже весна, но мартовский ветер швыряет мокрые хлопья, а ведь вчера еще мокли от жары, спину жгло. Бараньи папахи облеплены снегом и бороды мокрые, попробуй сунься к шейхульисламу!
В канцелярии наместника на белом как саван листе чертят линии кладбищ: вот мусульманское, вот христианское, а вот и иные, неужто до клочка расписаны?! Нет ли ничейных, чтоб ни восточные, ни западные, ни ихние, ни нашенские?
Господа, ну о чем вы? чтоб ни Азия и ни Европа?! О, эти фортели фортуны!
Подпоручик, он новенький в канцелярии, специально поехал на кладбище, чтоб отыскать, как велено, нейтральную землю, ни мечети, ни церкви не подвластную, вяз в грязной жижице, хлюпала скользкая глина, лишь склон холма белел, и на голых ветвях, будто яблоня расцвела, тяжелый снег.
И вроде бы договорился, выроют могилу на ничейном пустыре, канцелярия возьмет на себя расходы, ибо сумму копатели заломили немалую (за риск!).
И к мусульманскому кладбищу примыкает, и как бы за чертой григорианского, католического, иудейского и, разумеется, православного, короче, ни Запад, ни Восток, хотя и здесь, и там, именно в эту пору, отыщется под снегом фиалка. Выроют, выроют на склоне холма, да такую глубокую, глубже женской могилы, а она самая глубокая, ибо так повелел всевышний, что сам черт не вылезет, дьявол задохнется! И плиты тяжелые на могилу: трижды воскреснет, и трижды сердце разорвется!
А потом юного поручика (за такое задание не жаль и в чине повысить) здоровенный верзила, то ли беглый каторжник, то ли шахский лазутчик, вызвался за полтинник вниз на спине снести, в розовые руки поручика щетина бороды впилась, да в коленки, как сошел на землю, иглы вонзились и какие-то тошнотворные фимиамы, как облачко над головой.
И лишь на четвертый день скоро и бесшумно похоронили, чтоб никого не волновать зря, никаких беспорядков! За гробом почти никого, а сколько было прежде вокруг…
«Я столько для вас сделал!.. Отчего же вы так, а?!»
Иных уж нет: кто казнен, кто пропал, а кто еще не знает о смерти Фатали, и если узнает — не успеет.
И уже солнце на светло-голубом небе, будто не было ни воя в печных трубах, ни хлопьев липкого снега, ни слез в глазах, когда ветер кинет в лицо соринку с набережной мутной даже в ясный день Куры, то ли течет она, то ли спит, усталая, и снится ей новое русло. И неведомо, когда проснется, и проснется ли когда?!